Главная arrow Форум arrow Разное arrow Общий раздел arrow Новости проекта «Коннектом Человека» и как нам пользоваться мозгом.
Главная
Поиск
Статьи
Форум
Файловый архив
Ссылки
FAQs
Контакты
Личные блоги
Новости проекта «Коннектом Человека» и как нам пользоваться мозгом.
Добро пожаловать, Гость. Пожалуйста, войдите или зарегистрируйтесь.
25 Июня 2019, 13:01:19
Начало Помощь Поиск Войти Регистрация
Новости: Книгу С.Доронина "Квантовая магия" читать здесь
Материалы старого сайта "Физика Магии" доступны для просмотра здесь
О замеченных глюках просьба писать на почту quantmag@mail.ru

+  Квантовый Портал
|-+  Разное
| |-+  Общий раздел
| | |-+  Новости проекта «Коннектом Человека» и как нам пользоваться мозгом.
0 Пользователей и 1 Гость смотрят эту тему. « предыдущая тема следующая тема »
Страниц: 1 ... 5 6 [7]  Все Печать
Автор Тема: Новости проекта «Коннектом Человека» и как нам пользоваться мозгом.  (Прочитано 66434 раз)
Oleg
Модератор своей темы
Ветеран
*
Сообщений: 3893



Просмотр профиля
« Ответ #90 : 11 Мая 2019, 07:49:11 »

Цитата:
https://habr.com/ru/post/450294/

отдельного внимания заслуживает тетраэтилсвинец — бесцветная маслянистая летучая жидкость, долгое время используемая как антидетонационная присадка к бензину (тот самый Leaded Petrol). В СССР в содержащий тетраэтилсвинец автомобильный бензин с целью маркировки добавлялся краситель: до 1979 года содержащие тетраэтилсвинец бензины АИ93, А-76 и А-66 окрашивались в синий, зелёный, оранжевый цвета соответственно, с 1979 года этилированные бензины стали окрашивать в оранжево-красный (АИ-93), жёлтый (А-76), синий (АИ-98), зелёный (А-66) или розовый (А-72) цвета.

Делалось это вовсе не для красоты и привлечения покупателей — кроме того, что выхлопы загрязняли всё вокруг свинцом, сам тетраэтилсвинец обладает рядом приятных свойств, начиная от канцерогенности и заканчивая крайне высокой токсичностью. При этом возможно проникновение как с парами (эта дрянь летучая, не забываем), так и через кожу. Это вещество избирательно поражает нервную систему, вызывая острые, подострые и хронические отравления (да-да, как и свинец эта штука любит накапливаться).

Чаще отравления бывают острые и подострые. Поражается прежде всего кора большого мозга. В области вегетативных центров промежуточного мозга возникает очаг застойного возбуждения, что приводит к грубым нарушениям корково-подкорковых взаимосвязей.

В начальной стадии острого отравления отмечаются выраженные вегетативные расстройства: падает температура тела и артериальное давление, сон нарушается, появляется стойкий страх смерти по ночам, тревожное, подавленное настроение. Характерно ощущение клубка волос или нитей на языке.

В предкульминационной стадии проявляются резко выраженные психические нарушения: страх смерти начинает беспокоить не только ночью, но и днем, появляются слуховые, зрительные, тактильные галлюцинации устрашающего характера, бред преследования. Под влиянием бреда развивается психомоторное возбуждение, пациент становится агрессивным, нередки случаи, когда, пытаясь спасти свою жизнь от якобы преследующих их лиц, люди выбрасывались из окон.

В кульминационной стадии психомоторное возбуждение достигает максимального напряжения. Сознание спутано. Несчастному кажется, что его режут на куски, что тело обвивают змеи, и т. п. Могут развиваться эпилептические припадки. На высоте психомоторного возбуждения растёт температура (до 40 °C), повышается давление и ритм сердца. Финал понятен: коллапс, смерть.

Если всё-таки повезёт — прогноз благоприятен: на смену психомоторному возбуждению приходит вегетативно-астеническое состояние. При этом остаются дефекты психики, эмоциональная тупость, снижение интеллекта, потеря интереса к окружающему и др. — но жить ты будешь. Не уверен, что счастливо.

Кстати, помнишь рассказы бабушек про страшных токсикоманов, которые нюхают бензин? Во-во! Согласно влиятельной гипотезе, предложенной для объяснения флуктуаций уровня преступности во второй половине XX-го и начале XXI-го века, отравление тетраэтилсвинцом в детском возрасте влекло за собой нарушение развития центральной нервной системы, следствием чего было увеличение делинквентного поведения во взрослом возрасте, что повлекло рост преступности с 1960-х по начало 1990-х годов. Падение уровня преступности с 1990-х годов, согласно этой гипотезе, объясняется снижением потребления бензина, изготовленного с использованием тетраэтилсвинца начиная с 1970-х годов.

Если всё-таки тебе не повезло, и ты отравился тетраэтилсвинцом, то лечить тебя будут, как самого обычного психа: снотворные (барбитураты), гексенал, аминазин, наркотики (кроме морфина, который дает парадоксальный эффект, усиливая возбуждение). Назначаются также внутривенно глюкоза с витаминами группы В и аскорбиновой кислотой, дегидратирующие средства (глюкоза, магния сульфат), а также сердечные и сосудистые средства (при коллапсе). Авось и сделают из тебя человека обратно. Если повезёт — то и разумного.

Кстати, тетраэтилсвинец везде запрещён, да. В России — с 15 ноября 2002 года, но иногда, глядя на окружающих, у меня появляются сомнения…

Blck-1
2 мая 2019 в 03:17
ТЭС-содержащее топливо, к сожалению, по прежнему производится и активно потребляется поршневой авиацией
surius
2 мая 2019 в 03:22
Это странно, потому как сегодня поднять октан можно и алкилатом… И это не оч. дорого, а главное легально
dragonnur
2 мая 2019 в 12:20
Проблема в том, что поршневая авиация имеет двигатели, рассчитанные на эксплуатацию со свинцовым бензином, бессвинцовый зачастую вызывает проблемы в моторе (угар седёл и кромок клапанов и т.п.)
triplebanana
2 мая 2019 в 12:52
Там дело в том, что все это проектировалось еще в лохматые года, когда тетраэтилсвинец был в почете. А авиация — крайне консервативная вещь. Так что без 100LL сейчас на большинстве поршневых двигателей для табуреточной авиации никуда. Есть конечно Rotax 912, который на обычном 95м работает, но это уже другая история. Да, насколько мне технари рассказывали особенности 100LL — один из эффектов тетраэтилсвинцовых присадок в топливо — это обеспечение дополнительной смазки двигателя (клапана и т.д.).
dragonnur
8 мая 2019 в 09:44
Avgas 100LL, ЕМНИП — то, как раз, Low Lead, малосвинцовый. В «обычных» авиабензинах 91/115, 100/130 или 115/145 бензинах свинца в виде ТЭС, кхгм, "чуть более, чем по пояс снизу"
Blck-1
2 мая 2019 в 15:11
Я пару лет назад ужаснулся эпической неэффективности поршневых двигателей для авиации и немного курил тему. Это немного ужасающая иллюстрация к дремучей (если не преступной) консервативности как конструкторов так и регуляторов. Движки громадные по объемам, с крайне короткими сервисными интервалами и прожорливые. В погоне за надежностью они дефорсированны до каких-то неприличных чисел и степень сжатия у них игрушечная, поэтому высокое октановое число в топливе 100LL не реализуется для повышения мощности а служит только (сильно дополнительной) защитой от детонации.
Это имело смысл в начале и середине прошлого века, но в настоящем — сильно избыточно так как применения впрыска и электронных систем зажигания, вкупе с более современными материалами, инженерными решениями двигателей и методами производства могут понизить риск возникновения детонации значительно ниже заданных давным-давно вероятностей, требующих применения ТЭС-топлива
Последнее что повергло меня в шок это факт перегрева двигателей семейства «м14п» при использовании АИ-95. Оказывается свинцовые добавки обеспечивают дополнительное охлаждение цилиндров и их отсутсвие вызывает перегрев. Так что алкилатом боюсь не поможешь )
Кстати кажется правила по запрету использования ТЭС-содержащих бензинов толи пока не распространяются толи только начали распространяться на морские системы, и флотилии частных бензиновых кораблей по-прежнему травят мировой океан

red_andr
2 мая 2019 в 05:50
Занятно, что из этой десятки я имел дело как минимум с четырьмя ядами. Я родом из Уфы и пережил знаменитую фенольную катастрофу. То есть, у меня в организме скорее всего полно диоксинов. Потом я работал вместе с профессором Сафаровым, известным в городе борцом с диоксинами. Со ртутью я работал в лаборатории, включая её соединения, а сейчас изучаю теоретически. В школе мы даже ставили опыты со ртутью, покрывали медные монетки тонким слоем этого блестящего металла. В результате трояки «превращались» в двадцать копеек. Так что, ртуть у меня в организме тоже должна быть поболее среднестатистического человека. Кстати, ртутьорганика особенно опасна. Известен случай, когда попавшая на руку в перчатке (!) капля диэтилртути привела к смерти на следующий день. Ну а угарным газом я отравился в детстве, когда топили баню, «угорел» как говорят в народе. Мне было очень плохо, рвало целый день. А с тетраэтилсвинцом, полагаю, имели дело все старше 20 лет, так как его запретили в России буквально недавно.

Myosotis
2 мая 2019 в 14:47
Делалось это вовсе не для красоты и привлечения покупателей — кроме того, что выхлопы загрязняли всё вокруг свинцом, сам тетраэтилсвинец обладает рядом приятных свойств, начиная от канцерогенности и заканчивая крайне высокой токсичностью.
Мысль автора оборвалась. Так делалось это для чего? Для повышения токсичности?
ksr123
5 мая 2019 в 04:21
Для повышения октанового числа.
svp777
5 мая 2019 в 22:25
На самом деле осталось за кадром, как сейчас повышают октановое число или его аналог. Насколько ядовиты современные автомобили на керосине и дизеле. Как обстоят дела у реактивных и винтовых самолетов. Насколько ядовит воздух около аэропортов и ТЭС. Можно ли это поймать приборами или анализами забора воздуха.
ksr123
9 мая 2019 в 01:34
Что значит «осталось за кадром»? Вы всерьез считаете, что состав воздуха возле ТЭС не контролируется?
Или власти скрывают? -_-
svp777
9 мая 2019 в 09:08
Не думаю, что власти что-то специально, но тут иногда могут быть конфликты интересов.
Например, 9 сентября 2018 года, в день выборов, мои датчики качества воздуха, установленные на балконе, стали показывать рекордные уровни загрязнений, а вот сеть станций Мосэкомониторинга начала дружно отказывать, данные переставали обновляться, появлялись дырки в рядах важных данных, общий показатель занижался раза в 1.5 — 2.

А если Вы будете сейчас изучать сайт Мосэкомониторинга, то Вы не сразу доберетесь до среднемесячных и среднегодовых значений, которые (NO2 например) регулярно превышают нормы. Вместо этого Вам покажут почасовые данные и уровень превышения максимальной концентрации за час, которая намного слабее (выше), чем максимальная среднесуточная концентрация.

Некоторые датчики и параметры 10-15 лет назад отсутствовали, и их стали добавлять (PM2.5, PM10). Некоторых, интересных на мой взгляд, нет (например радон). Возможно это связано с тем, что сделать точные данные за каждый час по радону будет очень дорого. У некоторых ядов повышается (ослабляется) лимит (у формальдегида), у некоторых снижается (наверное у PMx). В разных странах лимиты существенно разные, и есть сильное ощущение, что лимиты зависят от нужд промышленности, автотранспорта и государственной политики.

Другая проблема состоит в том, что например по пыли PM25, вы не увидите молекулярный состав или радиацию Bq/kg этой пыли. То есть технологии сегодня либо дороги, либо не доросли до такого уровня. Но согласитесь очень важно, что это за пыль: пыльца растения, тетраэтилсвинец, продукты распада радона или стронций-90.
То есть контроль за составом воздуха может быть очень разным и то, что ранее считалось приемлемым или безопасным через 20 лет может стать ядовитым и опасным.

emerald_isle
2 мая 2019 в 16:43
Кстати, тетраэтилсвинец везде запрещён, да.
Википедия говорит, что до сих пор используют для авиатоплива, ну и в Йемене, Ираке, Мьянме, Алжире, Афганистане и КНДР так и не запретили.
Записан
Oleg
Модератор своей темы
Ветеран
*
Сообщений: 3893



Просмотр профиля
« Ответ #91 : 08 Июня 2019, 03:57:43 »

народ без ОФЭКТ мучается

Цитата:
https://habr.com/ru/post/453480/

masterdak
26 мая 2019 в 08:15
Болен-здоров
Часть 1. До болезни
2008 год. Мне 26 лет. Я основатель небольшой успешной организации, которая стремительно набирает обороты. Женат. Сыну 2 года. Мой образ жизни по отношению к семейным ценностям, если не вдаваться в подробности, ужасен.
В течение года наблюдаю перепады продуктивности. Месяц работаешь эффективно: как локомотив, месяц почти не работаешь. Мысли все чаще обращаются к поиску смысла жизни.
...

Никто не может быть подвергнут принудительному лечению.

Как оказалось это правило имеет исключение:
1) Больной опасен для себя или окружающих.
2) Если не принять срочные меры, ситуация будет ухудшаться.



Цитата:
https://habr.com/ru/post/455280/

Ответ психиатра на статью «Болен-здоров»

..
Капилляры, снабжающие кровью нервные клетки — очень узкие сосудики. При малейших неполадках в родовой деятельности матери или повышении вязкости крови они спадаются и умирают, а на их месте образуется так называемый глиoз – микроскопические рубчики.
Если бы это происходило в кожной ткани, то сначала возникло бы воспаление, а на его месте – рубцовая ткань. Мозг — асептическая среда, здесь нет бактерий, нет и воспаления в строгом смысле этого слова, но защитные системы организма все равно будут бороться с микрорубчиком.

Сосуд мертв, следовательно, глиоз – это зона гипоксии (кислородного голодания). С этой ситуацией мозг борется двумя способами: во-первых, он увеличивает количество антител к своим собственным белкам, пытаясь нейтрализовать их в зоне одного (или множества) микрорубцов, а во-вторых, нервная клетка образует коллатерали, обходя зону рубца. Антитела к собственным белковым структурам затрудняют в этой зоне синтез веществ, регулирующих нервный импульс (биогенных аминов). Избыток «обходных ветвей» нейрона затрудняет прохождение нервного импульса, создавая зону избыточного напряжения нервной ткани.
Это упрощенное описание процессов, приводящих к тому, что неврологи называют «резидуально-органической энцефалопатией». При повышении уровня антител, что-то похожее происходит и в щитовидной железе.

Я не ставлю диагнозов без обследования. Опираясь на ваши посты, я только пытаюсь объяснить, что в подобных ситуациях происходит с нервной системой человека. И делаю это только потому, что отечественную психиатрию все эти процессы не интересуют.
Психиатры, де-факто, с середины пятидесятых годов прошлого века, лечат практически всех пациентов только от шизофрении.

Zuek, прежде чем перейти к обсуждению «надмозга», характеризует себя как тихую умеренно пьющую серость.

«Тихая серость» — это единственный результат, который человек может получить если будет «лечиться» алкоголем.

К сожалению, не только алкоголем. Всем, кто знаком с людьми, постоянно принимающими психотропные препараты, хорошо известно, что результат тот же – «тихая серость».


Мне думается, что пристрастие zuek к алкоголю не случайно. Алкоголь – идеальный природный антиоксидант. Пациенты, страдающие повышенной эмоциональной ранимостью или внезапными перепадами настроения, очень часто быстро обнаруживают, что алкоголь стабилизирует их психическое состояние. Более того, имея некоторый опыт, я могу утверждать – все без исключения случаи алкоголизма, возникающего в возрасте до тридцати лет, не имеют к алкогольной зависимости почти никакого отношения (почти – поскольку психологические причины всегда играют свою роль). Во всех подобных случаях МРТ, ЭЭГ и клиническое обследование позволяют найти резидуально-органическую энцефалопатию.

Привет с Павловских сессий

Диагноз «биполярное аффективное расстройство» сегодня – форма демагогии, предназначенная для пациента. Врач не хочет говорить пациенту, что тот страдает шизофренией, уж больно это безнадежный и труднообъяснимый диагноз.

«Нестандартный профессор» тоже пытается лечить шизофрению:
Едем еще к одному профессору который по слухам применяет нестандартные способы лечения. Он пишет на листочке формулу выздоровления: зипрекса убираем, добавляем схему арипризола плюс антидепрессант, трансцендентальная медитация и йога терапия. Я во все это не верю, но он настаивает пробовать
Зипрекса, как и арипризол, — атипичные нейролептики, предназначенные для лечения шизофрении.


Непосвященному в таинство психиатрической лексики довольно трудно объяснить, что происходит с докторами.

Эта история началась в 1951-1952 году на «Павловских сессиях» АН СССР. Печально известные сессии привели к единовластию в психиатрии одной системы идей и одного человека – академика АМН СССР А. В. Снежневского, сыгравшего в психиатрии ту же роль, что до него академик Т. Д. Лысенко в отечественной генетике и селекции.

В отличие от генетики, имеющей дело с вполне материальными живыми структурами, в психиатрии, основанной на абстрактных метафорических описаниях, с тех времен ничего не изменилось.

Выступая на Павловских сессиях, академик Снежневский предположил существование некоторого фактора х, влияющего на неправильное формирование условных рефлексов у пациентов при шизофрении.

Позже эта точка зрения не подтвердилась: никакого фактора x, искажающего рефлексы не нашлось, а роль условных рефлексов в психической жизни человека оказалась куда меньше, чем предполагал И. П. Павлов.

На тех же павловских сессиях, Снежневский доказывал, что все психические расстройства представляют собой единый процесс, то есть являются одной болезнью, лишь немного по разному проявляющей себя на разных этапах человеческой жизни.

Несуществующее «разрушение условно-рефлекторной дуги» было объявлено причиной несуществующего «единого эндогенно-функционального психоза». Этим психозом была шизофрения.

Автор этого термина — Эйген Блейлер, за сорок лет до Снежневского описал болезнь с неизвестными причинами.

Снежневский абсолютизировал этот диагноз, сделав его единственным диагнозом «московской психиатрической школы».

Представляете себе, насколько это удобно и выгодно практическому врачу? Болезнь у всех одна, основных лекарственных средств для ее лечения около двадцати.

В том, что происходит с человеком разбираться не нужно – просто выбираешь один или несколько (еще хуже) нейролептиков, и назначаешь пациенту пожизненно, поскольку «единый психоз» умирает только вместе с пациентом.


Приказы Минздрава о стандартах медицинской помощи закрепили эту простейшую позицию, сделав ее обязательной к исполнению.

Дополнительно можно отметить, что в 1956 году на конференции в Швеции академик Снежневский выступил перед международной аудиторией со своей концепцией единого психоза и вялотекущей шизофрении, которую мировое профессиональное сообществе не приняло.

Понятно, что с тех пор советские психиатры стали развивать сугубо оригинальную отечественную психиатрию.

Понятие «вялотекущая шизофрения» включало в себя все, что до академика Снежневского называли «неврозами», «навязчивостями», «психопатиями» или «расстройствами личности».

Все то, что зарубежные коллеги считали легким или психологическим уровнем психических расстройств, стало формой неизлечимого, загадочного заболевания.

С течением времени к этому же заболеванию был отнесен и «циркулярный психоз», который сегодня называют биполярным аффективным расстройством.


Расстройства нервной системы, все проблемы, обусловленные эмоциональной реактивностью, энцефалопатиями, проблемами щитовидной железы (и других внутренних органов) психиатрия отнесла к числу коморбидных расстройств.

Это загадочное слово означает сопутствующие основному заболеванию расстройства.

Все соматические или неврологические расстройства не вызывают психических проблем сами по себе, но только провоцируют в вас, уважаемые господа, начало шизофрении.

«Единый психоз» подразумевается ныне везде и всюду — даже когда вашим детям ставят диагноз «синдром детской гиперподвижности» или «ранний детский аутизм» — их лечат от шизофрении.

Не забывайте внимательно читать инструкции к препаратам!

Но дело не только в этом.

Занимаясь обучением самовнушению и самогипнозу, я с большим уважением отношусь к медитации, но заниматься медитацией, одновременно принимая нейролептики и антидепрессанты, как минимум, бессмысленно.

Фармакологический эффект подобных препаратов есть некоторый род патологической медитации. Так можно назвать чувство оглушенности, отупления и растерянности, которые вызывают, в частности, зипрекса и арипризол.

Как и любой наркотик, они принудительно создают измененное состояние сознания, на фоне которого, вызвать произвольную релаксацию (не говоря уже о трансценденции за пределы своего тела) практически невозможно.

Подобные попытки могут привести либо к депрессии, связанной с невозможностью пережить те возвышенные чувства, о которых говорит ведущий медитации, или к ложным ощущениям (вплоть до галлюцинаций) связанных с тем, что человек пытается выдумать, сконструировать то, что не может почувствовать.
Либо нейролептики – либо йога и медитация, одно из двух.

«Биполярное расстройство»

Давайте попробуем проанализировать, что происходит с автором статьи без учета шизофренологических домыслов.

Увеличение эмоциональной и интеллектуальной нагрузки вызывает чувство постоянного внутреннего напряжения, заканчивающееся чувством своей особенной роли во вселенной.
В больнице у молодого человека сохраняется возбуждение, начинающееся с типичного наплыва мыслей и продолжающееся в виде некоторой эйфории и расторможенности. Эти феномены возникают и проходят достаточно быстро при назначении нейролептиков.

Советская психиатрическая школа, развивавшаяся до единовластия Снежневского, считала такого рода наплывы мыслей частью психоорганического синдрома, то есть синдрома, обусловленного неврологическими или соматическими проблемами.
...
Для того, чтобы человек научился облегчать неврологические симптомы, нужна не только корректная диагностика и правильное лечение, необходимы еще ежедневные, продолжающиеся годами упражнения, направленные на релаксацию и уменьшение тревоги.

К сожалению, я убежден, что автор статьи вспоминал о своих критериях от случая к случаю, и вовсе не пытался продумывать аффирмации – позитивные принципы мышления, помогающие преодолевать критические состояния психики.

Побочные действия
Побочные действия лекарств — это не осложнения. Побочное действие — это часть обязательного воздействия препарата на организм, но не желательное для здоровья пациента и целей лечения.
Цитирую инструкцию по применению арипризола:

Арипризол
Антипсихотическое средство (нейролептик). Предполагается, что терапевтическое действие арипипразола при шизофрении обусловлено сочетанием частичной агонистической активности в отношении допаминовых D2- и серотониновых 5-HT1а- рецепторов и антагонистической активностью в отношении серотониновых 5-HT2- рецепторов. Арипипразол обладает высокой аффинностью in vitro к допаминовым D2- и D3-рецепторам, серотониновым 5-HT1a- и 5-HT2a-рецепторам...


Непонятно?
Во-первых, становится ясно, что лечат вас от шизофрении.

Во-вторых, как вы знаете, латинское «in vitro» означает «в пробирке», то есть взаимоотношение препарата и рецепторов нервной клетки доказаны только в пробирке, а in vivo, в живом организме, фармакологи ничего подобного изучить и доказать не могут.

В-третьих, никто вообще не знает, что именно делают с нервной клеткой, а тем более с сознанием и мышлением человека, вышеперечисленные рецепторы. Подобные препараты создаются методом тыка: «успокоился? – вроде успокоился».


Все люди, принимающие нейролептики и антидепрессанты, участвуют в затяжном фармакологическом эксперименте, эффективность которого в реальности ничем не доказана…

...
Всегда стоит задумываться над тем, что такое «депрессия». Я убежден, что без депрессии человек не может нормально жить, ведь это чувство, напоминающее нам, что в нашей жизни что-то не так, требующее от нас изменений. Когда депрессии нет совсем, когда у человека абсолютно все хорошо, то ничего в своем поведении и в своей жизни менять не нужно. Это состояние куда более опасная психическая ловушка, чем депрессия. В эту ловушку и попался masterdak, оказавшись в психбольнице.

В приведенной цитате, похоже, речь идет не о депрессии, а об апатии. В рамках моего взгляда на состояние автора, это — астения, истощение, изначально вызванное перенесенным приступом, но затянувшееся из-за длительного приема неверно подобранных препаратов.

В такой ситуации «Веды» тоже оказываются не совсем верно выбранным средством самопомощи. Веды – это собрание прекрасных и гармоничных текстов, но размышления над ними, понимание их смысла, задача очень непривычная для европейского рационального мышления.

Чтение Вед требует привычки к абстрактному мышлению, предлагая читателю сложнейшие метафизические проблемы.

Как вы помните, прием нейролептиков и антидепрессантов в первую очередь ослабляет и ограничивает именно абстрактное мышление. Возникает дистресс – человек пытается что-то понять, но понять текст может только с помощью упрощенных выводов, которые опровергаются последующими фрагментами текста — депрессия все усиливается и усиливается. Нервная клетка оказывается в состоянии перевозбуждения. Апатия продолжается, но организм никак не может расслабиться и отдохнуть.
...

Здоров он или болен?

Скорее здоров, но обязан помнить о своих проблемах. Автору нужно обследоваться, пройти соответствующее лечение и периодически поддерживать, как щитовидную железу, так и нервную систему. Самогипнозом, упражнениями НЛП ему предстоит заниматься регулярно, по крайней мере – годами. Тогда это даст устойчивый результат и все лекарственные препараты (в этом случае я имею в виду не нейролептики, а правильно подобранную терапию) можно будет навсегда отменить.

Библейское утверждение о том, что «есть время разбрасывать камни, и есть время собирать камни» — остается справедливым. Как бы не хотелось покончить со всеми проблемами разово, взмахом волшебной палочки, «собирание камней» — процесс куда более длительный, чем их разбрасывание.

Современные исследования доказали – нервные клетки продолжают свой рост, даже у людей старческого возраста. Нейроны способны к росту, образованию коллатералей (новых отростков), хоть новые нервные клетки у нас и не появляются. Однако, процесс роста и восстановления занимает годы, и для того, чтобы обрести здоровье, нужно затратить терпение и усилия.
« Последнее редактирование: 08 Июня 2019, 05:17:26 от Oleg » Записан
Oleg
Модератор своей темы
Ветеран
*
Сообщений: 3893



Просмотр профиля
« Ответ #92 : 08 Июня 2019, 04:24:46 »

буковский о снежневском и о совково-карательной психиатрии

<a href="https://www.youtube.com/v/NGBGuPfbfU8&amp;t=731s" target="_blank">https://www.youtube.com/v/NGBGuPfbfU8&amp;t=731s</a> <a href="https://www.youtube.com/v/T_39ZE0qQ4E" target="_blank">https://www.youtube.com/v/T_39ZE0qQ4E</a> <a href="https://www.youtube.com/v/dU5Fdn3-CX0" target="_blank">https://www.youtube.com/v/dU5Fdn3-CX0</a>

дайджест

Цитата:
http://flib.flibusta.is/b/265818/read
- И возвращается ветер... 1945K - Владимир Константинович Буковский

Самому теперь смешно вспоминать, как я обрадовался, когда узнал, что экспертиза признала меня невменяемым. О Ленинградской спецбольнице на Арсенальной я уже слышал порядком, в основном от Алика Вольпина, и по всем рассказам выходило, что попасть туда значительно лучше, чем в концлагерь. Работать не гонят, кормят все-таки лучше, чем в лагерях, лечить — не лечат, карцеров нет, днем спать можно, свидания каждый месяц, и даже можно получать из дома книги. Алик рассказывал, что в его время сидели там почти сплошь политические, вполне нормальные люди. Со многими своими сосидельцами он познакомил меня еще в 61-м году, и все они рассказывали то же самое.

В сталинские времена попасть в психбольницу вместо лагерей считалось чуть ли не спасением, и некоторые врачи-психиатры сознательно спасали там людей. Во все времена, правда, требовалось там каяться, признавать вину и соглашаться с диагнозом. Требовалось признать, что совершил преступление под действием болезни, но благодаря пребыванию в больнице это состояние прошло. Без такого признания врачи не могли выписать, а суд — освободить: нечем было доказать, что больной действительно больше не опасен. Но в сталинские времена это обстоятельство мало кого смущало: на следствии из людей и не такие признания выбивали. Мало кого смущало и звание сумасшедшего. Напротив, в условиях террора это просто спасение — сумасшедшего, по крайней мере, не расстреляют. Один только Вольпин, который патологически не мог лгать, придумывал какую-то сложную логическую формулировку, позволявшую ему, формально что-то признавая, фактически ничего не признавать. Словом, какой-то логический компромисс, который его удовлетворял.

Упрямиться же откровенно считалось опасным: такого человека могли записать в хроники, то есть счесть хронически больным, и отправить в колонию для хроников, в Сычевку, откуда уже не выходили. Кроме этой Сычевки, было по стране только три спецбольницы: в Ленинграде, Казани и Рыбинске. Последняя — для заболевших уже в лагере.

Как раз незадолго до моего ареста Хрущев где-то заявил, что у нас в СССР нет больше политзаключенных, нет недовольных строем, а те немногие, кто такое недовольство высказывает, — просто психически больные люди. Редко кто тогда серьезно отнесся к словам Хрущева — мало ли какую чепуху он болтал… Однако это оказалось не просто очередной шуткой премьера, а директивой и означало поворот в карательной политике.

Хрущеву, разоблачившему сталинские преступления, невозможно было вновь вернуться к временам террора, к показательным процессам и массовым арестам. Внутри страны, а особенно за границей это вызвало бы слишком резкую реакцию.

Вместе с тем он панически боялся той самой оттепели, которая, по злой иронии истории, до сих пор носит его имя. Расшаталась партийная дисциплина, появились какие-то неомарксисты. Поди суди их показательным судом — крику не оберешься. Да и как организовать такие процессы, если не применять пыток? Возвращать же вновь сталинское время в его полном масштабе Хрущев и не мог, и не хотел. Все понимали, чем это кончится.

Было у Хрущева и еще одно важное соображение. Он всерьез собирался строить коммунизм, а это означало: полностью исчезнет церковь; вернется идеологическое единство, достигнутое Сталиным путем террора; само собой, без особых затрат, возникнет изобилие; исчезнет преступность и постепенно отомрет государство.

Но если с церковью было сравнительно просто — закрыть, и все, если изобилия он всерьез надеялся достигнуть химизацией, распространением кукурузы и технической помощью Запада, то с преступностью была загвоздка. Она не только не уменьшалась, но, напротив, росла. О единстве и говорить не приходилось: только что прошли восстания в Александрове, Муроме, Новочеркасске. Разболталась и интеллигенция. Как быть?

Строго следуя марксистско-ленинскому учению, вывел Хрущев, что при социалистическом строе не может быть антисоциалистического сознания у людей. Сознание определяется бытием, и логически не могло быть преступности в обществе кукурузного изобилия.

Не могло быть и какого-нибудь инакомыслия. Вывод напрашивался самый простой: где эти явления нельзя объяснить наследием прошлого или диверсией мирового империализма, там просто проявление психической болезни, а от этого, как известно, одним коммунистическим бытием не излечишь. По всем подсчетам получалось у Хрущева, что к 1980 году он действительно сможет показать последнего преступника. (Последнего сумасшедшего он показывать не обещал.)

Уже объясняли студентам-юристам на лекциях, что профессия их отмирающая, и набор на юридические факультеты сокращался. Скоро государству не понадобятся услуги юристов, а их обязанности перейдут частично к товарищеским судам, частично — к психиатрам. Кое-где по стране пошли закрывать тюрьмы — это наследие мрачных времен царизма, а специальные психиатрические больницы стали расти как на дрожжах.

О церквах было принято специальное постановление ЦК — сломать их в течение десяти лет. Интеллигенцию слегка приструнили Идеологическим пленумом. КГБ же вместо сталинского тезиса об обострении классовой борьбы получил новую идеологическую установку — об обострении психических заболеваний по мере построения коммунизма.

У КГБ были свои трудности. Во все времена, даже в самый разгар сталинского беззакония, требовали от них, чтобы арестованные признавали свою вину, раскаивались, идейно разоружались и осуждали свои заблуждения. Тогда это достигалось сравнительно легко: битьем, ночными допросами, пытками.

Теперь же наступили времена послесталинского гуманизма: бить и пытать подследственных не разрешали. И если не удавалось запугать, уговорить или чем-то шантажировать подследственного, то выходило, что следователь не справился со своей работой, не смог идейно разоружить противника. Два-три таких неудачных дела, и можно было вылететь из КГБ за неспособность.

Особенно же скверно, если не хотел каяться какой-нибудь известный человек, или неомарксист, или верующий.
Ну, как его пускать на суд? Совсем некрасиво. Изменилось и количественное требование: если раньше нужно было хватать как можно больше контрреволюционеров, шпионов, диверсантов и прочих врагов народа, то теперь каждый такой случай рассматривался наверху как недостаток воспитательной работы среди масс, и местное партийное руководство, а с ним вместе и КГБ, могло схлопотать выговор за нерадивость.

Другое дело, если псих, — тут уж никто не виноват.

И если бы все шло по генеральному плану партии, то исчезла бы у нас преступность полностью, а вместо массового террора, шпиономании и других ошибок культа личности глядели бы мы друг на друга с опаской — псих или не псих? Десятки миллионов временно заболевших граждан, включая некоторых членов политбюро, после непродолжительного лечения вновь вливались бы в здоровые ряды строителей коммунизма.

И, кто знает, может быть, настали бы такие времена, когда две трети какого-нибудь XXVII съезда нужно было бы слегка подлечить от вялотекущей шизофрении.

Пока что, однако, все было довольны: и КГБ, и партийное начальство, и Хрущев, и психиатры, и мы сами. Несколько десятков человек — почти все, кто был в это время арестован по политическим обвинениям, — оказались психами, и почти все радовались: не попадем в концлагерь.

Было, правда, несколько исключений. Некто Ковальский, сам врач-психиатр из Мурманска, арестованный за антисоветскую пропаганду, как и большинство нас, совсем не радовался.

«Дурачки, — говорил он, — чему вы радуетесь? Вы же не знаете, что такое психиатрическая больница». И может быть, чтобы показать нам это наглядно, а может, просто ради забавы, он начал доказывать нам, что мы действительно психи. Прежде всего потому, что оказались в конфликте с обществом. Нормальный человек к обществу приспосабливается. Затем потому, что ради глупых идей рисковали свободой, пренебрегали интересами семьи и карьерой.

— Это, — объяснял он, — называется сверхценной идеей. Первейший признак паранойяльного развития личности.

— Ну, а ты, ты сам — тоже псих? — спрашивали мы.

— Конечно, псих, — радостно соглашался он, — только я уже это осознал и поэтому почти выздоровел, а вы еще нет, вас еще предстоит лечить.

Наши эксперты рассуждали прямо по этой схеме. Своего ведущего врача я видел раза два — не больше, и она говорила примерно то же. Затем вызвали меня на комиссию и там задавали всё те же вопросы: почему я оказался в конфликте с обществом, с принятыми у нас нормами жизни, почему мои убеждения кажутся мне важнее всего — важнее свободы, учебы, спокойствия матери? Вот, например, ходил я на эту самую площадь Маяковского. Ведь я же знал, что это запрещено, ведь нас предупреждали. Почему же я продолжал ходить туда?
Почему не стал учиться в университете?

На самом деле ответить на эти вопросы не так просто. Если сказать, что в моем конфликте с обществом виновато общество, получается: все кругом меня не правы — один я прав. Ясное дело, я выходил сумасшедший.

А что сказать насчет убеждений? Кто-то из ребят привел пример Ленина, который тоже был в конфликте с обществом и ради своих убеждений попал в ссылку. Но для психиатра это не объяснение, и все, что получишь в результате такого ответа, — запись в истории болезни: «Страдает манией величия, сравнивает себя с Лениным».

Как ни крути, любой нормальный искренний ответ лишь доказывает твою болезнь. А уж если говоришь о преследованиях КГБ, мания преследования неминуема. И даже, когда меня под конец спросили, считаю ли я себя больным, мой отрицательный ответ тоже ничего не доказывал: какой же сумасшедший считает себя сумасшедшим?

Мы же еще больше облегчали задачу врачам, сами того не понимая, потому что вели самую веселую жизнь в своем политическом изоляторе в четвертом отделении Института Сербского. После стольких месяцев камерной жизни и полной лефортовской изоляции видеть сразу столько единомышленников, привезенных со всех концов страны, обмениваться новостями, анекдотами и шутками было просто праздником. Каждый рассказывал о своем деле, о друзьях, о планах, и многим даже в голову не приходило, что старухи санитарки все это мотают на ус и докладывают врачам.

Я, помнится, забавы ради пересказал ребятам книжку о хиромантии, которую прочел перед арестом, и только потом узнал, что это тоже оказалось симптомом моей болезни. Затем один из ребят, Серега Климов, объявил голодовку по каким-то своим причинам. Его не изолировали несколько дней, и он продолжал лежать в той же камере, где мы все ели за столом. Наконец мы возмутились и тоже объявили голодовку полным составом, потребовали его изолировать, чтобы он не мучился, глядя, как мы едим. И эта наша голодовка тоже оказалась симптомом болезни.

Впрочем, мы нисколько не боялись оказаться психами — напротив, были этому рады: пусть эти дураки считают нас психами — вернее, наоборот, пусть эти психи считают нас дураками. Мы вспоминали все книги о сумасшедших: Чехова, Гоголя, Акутагаву и, конечно же, «Бравого солдата Швейка». От души хохотали над врачами и над самими собой.

Только один из нас — Аркадий Синг — воспринял все это трагически. Он был индус по происхождению, но с детства жил в СССР, в Свердловске. Работал инженером. Лет двадцать не мог он получить квартиру и ютился с женой где-то в подвале. Наконец, совершенно потеряв терпение и надежду, он сделал плакат «антисоветского содержания» и с ним пошел к обкому партии.

Вокруг него собралась большая толпа: кто сочувствовал, кто просто любопытствовал узнать, что выйдет. Толпа росла, и получилось уже что-то вроде демонстрации. Власти заволновались, вежливо пригласили Аркадия войти в обком, дружески побеседовали, обещали дать квартиру, а затем вывели через черный ход, посадили в машину — якобы чтоб не возбуждать толпу — и отвезли прямо в тюрьму КГБ.

И этот вот Синг, когда узнал, что его признали сумасшедшим, чуть действительно с ума не сошел. «Как же так? — рассуждал он. — Меня же смотрели врачи-специалисты. Они лучше знают. И если они установили, что я сумасшедший, значит, так оно и есть. Я просто сам этого заметить не могу». Он постоянно спрашивал нас, не замечаем ли мы за ним каких-нибудь странностей, надоедливо рассказывал, какие он обнаружил у себя симптомы, и так нервничал, что по всему телу у него пошла экзема.

Любопытно, что в это же время было на экспертизе несколько человек по хозяйственным делам и хищениям, но ни один из них больным признан не был.

К осени всю нашу веселую компанию политпсихов отвезли в Лефортово, и тут выяснилось первое неприятное обстоятельство: на суд никого из нас пускать не собирались, всех судили заочно. Рухнули мои надежды увидеть своих судей, высказать им все, что накипело. Оправдываться я не собирался — я собирался обвинять. И готовился сделать так, чтобы этот суд им дорого обошелся. Теперь же получилось, что они опять безнаказанно расправились со мной, и это бессилие было хуже всего.

Хотя формально, по закону, суд должен был проходить в полном объеме: с допросами свидетелей и рассмотрением доказательств, — фактически процедура занимала не больше часа. Зачитали обвинение, затем заключение экспертов и вынесли постановление о направлении на принудительное лечение бессрочно. Узнал я об этом только от матери, когда пустили ее на свидание в сентябре.

Свидание было коротенькое, всего час, и то в присутствии надзирателя, все время прерывавшего разговор. Происходило оно в комнате, разделенной широким столом. С одной стороны стола — я, с другой — мать. Передавать что-нибудь или даже прикасаться друг к другу строго запрещалось. Мать была напугана всей этой обстановкой и еле-еле осмеливалась говорить. С трудом я успокоил ее как мог. Сам же буквально корчился от бессильной злости.

Итак, официально я уже считался больным, не ответственным за свои поступки, однако никто не спешил отправлять меня в больницу — все мы продолжали сидеть в Лефортове. Говорили, что нет еще наряда в больницу, да и в больнице нет свободных мест. Лишь к концу года, в декабре, отправили нас — кого в Ленинград, кого в Казань. Тяжелая это вещь в тюрьме — расставанье с теми, с кем успел сдружиться. Как знать, увидимся ли еще…

В Ленинград прикатили к вечеру и сразу погнали в баню. Там санитары первым делом остригли нам волосы, причем не только на голове, но и под мышками, и на лобке. И все это одной и той же машинкой. У Сереги Климова отросли пышные усы — состригли и их. Он было сопротивляться: «Хоть машинку-то смените!» Куда там — мало ли какая блажь сумасшедшему в голову взбредет.

Скрутили его, дали слегка под ребра: не дури! Видим, дело плохо. Санитары — уголовники, которых вместо лагеря прислали сюда в обслугу, срок отбывать. Злые, как собаки, благо есть на ком безнаказанно сорвать зло. Обрядили нас в обычную арестантскую робу, отобрали все вещи, развели по камерам. Полагалось здесь всех вновь прибывающих помещать сначала в первый корпус, в наблюдательное отделение.

Когда-то, года до сорок восьмого, была здесь просто тюрьма. Корпуса старые, камеры сырые, холодные. Держат в камерах по трое. Обычные камеры, как в Лефортове, с глазком и кормушкой, на окне решетка. Только туалета нет, и даже парашу не дают: не полагается психам иметь под руками тяжелых предметов. Чтобы оправиться, нужно стучать в дверь — просить надзирателя вывести в общий туалет в конце коридора. Ему же некогда, да и лень.

— Чего стучишь? — орет издали.
— В туалет!
— Подождешь!

Какое там «подождешь». Стучишь опять.

— Ты у меня сейчас достучишься! Все ребра переломаю.
— Да в туалет бы надо, начальник. Невтерпеж!
— Ссы на пол! — И так целый день. А слишком надоешь ему, науськает санитаров, и рад не будешь, что просился.

В камере, куда я попал, сидело еще двое. Утром один из них, только глаза продрал, начал выкрикивать лозунги: «Довольно большевистского рабству! Треба хлопцам воли и амнистию! Треба вильну незалежну самостийну Украинську державу организоваты! Треба хлопцам жупаны, шальвары, саблюки!» Целый день кричал, не затихая, до самого отбоя.

Узнал я потом, что он просидел за украинский «буржуазный национализм» семнадцать лет во Владимирской тюрьме и сошел с ума. Били его каждый день немилосердно — надоедало надзирателям слушать его крики. Дверь отопрут, и человек шесть санитаров, точно псы, кидаются. Я было первый день полез заступаться, но получил такую затрещину по уху, что улетел под кровать — еле выполз потом. Помочь я ему ничем не мог, но и молча смотреть, как его избивают, был не в состоянии.

Другой наш сосед ни во что не вмешивался и целый день блаженно улыбался. Сидел он за убийство своих детей. Была у него мания — все глотать. Сразу же после убийства детей он отрезал себе уши и съел их. Уже в больнице проглотил партию шахмат, и даже ложку ему не давали, чтоб не съел.

Был момент — я думал, что уже не выйду живым из этой камеры. Каждый раз, когда врывались бить моего соседа, я, как дурак, опять лез их останавливать и, естественно, получал свою порцию. Невмоготу было смотреть, как его лупят, иногда даже ногами. По заведенному же здесь порядку медсестры вели журнал наблюдений за больными.

Чтобы объяснить синяки, ссадины и прочие следы побоев, сестры записывали, что больной сам «возбудился» и бросился на санитаров. На другой день врач, видя в журнале такую запись, назначал больному уколы сульфазина или аминазина.

Моего соседа, таким образом, еще вдобавок нещадно кололи. Он пытался сопротивляться уколам — его опять принимались бить. Получался замкнутый круг. Ни побои, ни уколы не могли, конечно, изменить его, и он продолжал выкрикивать свои бесконечные лозунги, только все тише и тише день ото дня, как бы затухая. Я же, со своим глупым заступничеством, рисковал тоже попасть на этот замкнутый круг и никогда уже не выбраться отсюда.

В психиатрической больнице фактическими хозяевами является младший обслуживающий персонал: санитары, сестры, надзиратели. Это своего рода клан, и если с ними не поладить — убьют, замучают. Врачи никогда не вмешиваются в эти дела и целиком полагаются на сообщения медсестер. Первые месяца два в психиатрической больнице самые важные.


Устанавливается определенная репутация, которую потом трудно изменить. Сестры, ленясь наблюдать за больными, изо дня в день пишут затем примерно одно и то же, переписывая с прошлых записей, поэтому нужно суметь убедить их с самого начала, что ты здоровый, со всеми поладить. И если это удалось — потом легче.

Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы меня не убрали в другую камеру. Видимо, и санитарам надоело, что мешаю им каждый раз делать дело. Была и другая причина: я вдруг получил письмо от матери, и она писала, что на днях приедет ко мне на свидание. Отдавая мне письмо, медсестра неожиданно спросила с любезной улыбкой что-то о моей матери: кто она, где работает, кто отец и так далее.

По всему было видно, что письмо она прочла. Обычно письма читают врачи и потом в открытом виде отдают для вручения больным. Я сразу понял, в чем дело. Давно уже заметил я, что для людей, живущих не в Москве, любой московский житель — чуть ли не член правительства. Им издали кажется, что все мы живем там рядышком и, если захотим, можем всего добиться. Еще когда я был в экспедиции в Сибири, стоило сказать местным жителям, что я из Москвы, как на меня начинали смотреть с некоторой опаской и непонятным уважением, точно на ревизора.

В новой камере сидели еще два убийцы. Один, толстый мужик лет под пятьдесят, убивший мать, страдал приступами хохота. Начинал он с усмешки, коротких смешков безо всякой внешней причины и, постепенно расходясь, не мог уже остановиться. Лицо багровело, глаза вылезали из орбит, он задыхался, захлебывался, и все его жирное тело тряслось от неудержимого хохота.

В перерывах между приступами он молча лежал на койке, никогда ни с кем не разговаривал, не отвечал на вопросы и только смотрел на меня злыми слезящимися глазами. Затем вновь, словно углядев во мне что-то нестерпимо смешное, закатывался он хохотом, постепенно доходя чуть ли не до обморока. Другой мужик, по имени Костя, убил свою жену и пытался зарезаться сам. На левой груди у него был широкий красный шрам. Этот Костя извел меня рассказами о своей жене, о том, как она ему изменяла и как он за ней следил. Невозможно было понять, что в его рассказах правда, а что бред. Его рассказы были, пожалуй, хуже криков и хохота.

Крики же постоянно неслись со всех сторон. Тюрьма была построена как-то так неудачно, что было слышно, как бьют кого-то даже на других этажах.

Где-то в камере напротив парень вскрикивал время от времени: «Первыми на Луне будут советские космонавты! Первыми на Луне будут советские космонавты!» Видно, сокамерники его дразнили, потому что с каждым разом он кричал все громче и громче, пока наконец не врывались санитары и не принимались его бить.

Позднее я видел его. Действительно, в ответ на его надоедливое пророчество сокамерники тихо повторяли: «Американские…», чем приводили его в совершеннейшую ярость. Медсестры каждый раз записывали, что он возбудился, и его нещадно кололи аминазином. Под конец моего пребывания в этом отделении я встретился с ним на прогулке. Он мрачно бродил вдоль забора, и во всем его облике было столько разочарования, столько презрения к человечеству, что я невольно спросил:

— Так какие же космонавты будут первыми на Луне?
— Американские, — проворчал он с явной неохотой, не глядя на меня.

Раз в день нас выводили на прогулку — всех вместе со всех этажей первого корпуса. Жуткая толпа безумцев в разодранной одежде, в рваных шапках, бушлатах и бутсах, которые выдавались перед прогулкой, вываливалась на специальный двор, огороженный забором.

Большая часть заключенных были убийцы. Политических — не больше 10 процентов. Мои лефортовские приятели приуныли, и от того веселья, с которым мы узнали о признании нас психами, не осталось и следа. В сущности, Ленинградская спецбольница была обычной тюрьмой с камерным содержанием, ограничениями на переписку и пищу, с решетками, колючей проволокой, забором и вооруженной охраной.

Охрана при побеге психически больного — теоретически — не должна стрелять. Но как ей отличить психа от уголовника из хозобслуги? Естественно, на всякий случай охрана будет стрелять, и такое уже случалось.

Кроме обычных тюремных тягот, были еще и все тяготы психиатрической больницы: бессрочное заключение, принудительное лечение, побои и полное бесправие. И жаловаться было некому — любая жалоба оседала в твоей истории болезни, рассматривалась как доказательство твоего безумия. Никто из нас не был уверен, что мы выберемся отсюда живыми. Кое-кому из ребят уже попало больше меня, некоторых начали колоть, другим давали таблетки. Не так-то просто было теперь доказать, что ты здоров или хотя бы выздоравливаешь.

Кому из врачей охота опровергать заключение коллег или брать на себя ответственность тебя выписать? Гораздо легче идти по проторенной дорожке. Известно было, что хоть формально заключение и бессрочное, но на практике убийц обычно содержат пять-шесть лет, нашего же брата — два-три года. Это при полной покорности, при отсутствии конфликтов и плохих записей в журнале наблюдений.

Примерно два раза в году приезжала из Москвы центральная комиссия, и ей показывали всех больных. Но выписать могли только тех, кого рекомендовала к выписке больница. Бывали случаи, когда и такой рекомендацией пренебрегали. Для выписки врачи откровенно требовали от заключенного признания своей болезни и осуждения своих действий. Это называлось у них «критикой», критическим отношением к своим болезненным проявлениям, и служило доказательством выздоровления.

Сидел здесь, например, уже с 56-го года Николай Николаевич Самсонов, геофизик, лауреат Сталинской премии. Его посадили за письмо в ЦК, где он требовал более последовательного разоблачения сталинских преступлений. Он категорически отказывался проявлять эту самую «критику» и вот сидел уже восемь лет.

Что только с ним не делали: и кололи, и били, и сажали к буйным. Здоровье ему уже загубили окончательно: сердце, печень, желудок — все стало барахлить, и в основном из-за побочного действия психиатрических лекарств. Особенно навалились на него последний год — говорили, будто получены какие-то новые указания.


« Последнее редактирование: 08 Июня 2019, 05:17:03 от Oleg » Записан
Oleg
Модератор своей темы
Ветеран
*
Сообщений: 3893



Просмотр профиля
« Ответ #93 : 08 Июня 2019, 04:26:12 »

--->
Цитата:
http://flib.flibusta.is/b/265818/read
- И возвращается ветер... 1945K - Владимир Константинович Буковский

В качестве «лечения возбудившихся», а точнее сказать — наказания, применялось, главным образом, три средства. Первое — аминазин. От него обычно человек впадал в спячку, какое-то отупение и переставал соображать, что с ним происходит. Второе — сульфазин, или сера. Это средство вызывало сильнейшую боль и лихорадку, температура поднималась до 40–41 °C и продолжалась два-три дня. Третье — укрутка. Это считалось самым тяжелым. За какую-нибудь провинность заключенного туго заматывали с ног до подмышек мокрой, скрученной жгутом простыней или парусиновыми полосами. Высыхая, материя сжималась и вызывала страшную боль, жжение во всем теле. Обычно от этого скоро теряли сознание, и на обязанности медсестер было следить за этим. Потерявшему сознание чуть-чуть ослабляли укрутку, давали вздохнуть и прийти в себя, а затем опять закручивали. Так могло повториться несколько раз.

Учитывая откровенный террор и произвол, царившие в больнице, наше полное бесправие и бесконтрольность санитаров, все мы буквально ходили по краю пропасти и каждую минуту могли сорваться. Двое ребят, сидя в одной камере, от скуки стали бороться. Неудачно повернувшись, один из них рассек бровь о батарею отопления и попросил у сестры йоду. Тут же в журнал наблюдений записали, что они возбудились, и оба получили уколы серы. Все время приходилось быть настороже, как-то налаживать хорошие отношения с обслугой и сестрами.

На самом последнем этаже первого корпуса, в пятом отделении, были «резинки» — камеры, обитые мягким материалом, чтобы буйнопомешанный не мог разбить голову о стенку. Держали там по одному в камере, голым и, говорят, били немилосердно. Сравнительно недавно убили там какого-то психа — сломали ему хребет. Другой задохнулся в укрутке — не успели раскрутить. Виновных, конечно, не обнаружили, убитых «списали» — психи всегда виноваты.

Второй корпус считался лечебным, но лечили, в сущности, везде одинаково. Правда, там были еще специальные палаты для инсулиновых шоков. В седьмом отделении свирепствовал Валерьяныч — так звали фельдшера по имени Виктор Валерьянович. Это был настоящий садист и буквально болел, если за свою смену кого-нибудь не загнал в укрутку. Один из нашей братии, Толик Беляев, осужденный за анекдоты о Хрущеве, зачитался как-то допоздна и не заметил, что объявили отбой. За это Валерьяныч сделал ему укрутку и, конечно, записал, что Беляев возбудился.

Угроза расправы постоянно висела над каждым из нас. Чуть что, санитары и надзиратели кричали злобно: «Что! В укрутку захотел? Серы хочешь?» А раз назначенные уколы аминазина делали потом автоматически, часто забывая отменить. Закалывали до такой степени, что шприц не лез в ягодицы. Помню, как-то меня повели в кабинет физиотерапии на прогревание миндалин: от ленинградской сырости у меня обострился мой хронический тонзиллит и держалась температура. И вот, зайдя в большой кабинет, я вдруг увидел фантастическое зрелище: на десятке топчанов в ряд лежали ничком люди, подставив свои голые задницы под специальные лампы прогревания. Их настолько закололи аминазином, что шприцы не прокалывали мышцу и нужно было как-то размягчить, рассосать инфильтраты, чтобы снова приняться за «лечение».

В общем-то, такие, как Валерьяныч, встречались редко. Кругом царили безразличие, равнодушие, цинизм. Как хирурга не волнует вид крови, а служителя морга — вид трупов, так и здешним сестрам, санитарам, врачам была привычна жестокость. Само собой разумелось, что больной — не человек, не может и не должен иметь каких-то желаний или человеческих чувств, и некоторые врачи вполне откровенно называли больницу «наш маленький Освенцим».

Здоровый человек, попав в такое место, стремится как-то отличить себя от психически больных, выделиться, убедить окружающих и самого себя, что он-то другой. В любом отделении возникает такая группка здоровых, своего рода «клуб» нормальных людей посреди болота безумия. Обычно они относятся к своим сумасшедшим соседям с ненавистью не меньшей, чем Валерьяныч, и, чтобы утвердить свое превосходство, часто обращаются с больными жестче санитаров. Может, это помогает им не сойти с ума — или просто нужно человеку знать, что он не самый последний.

Жестокие шутки и издевательства над больными становятся почти потребностью. На другом корпусе, в камере побольше, человек на десять, сидел молодой парень, лет девятнадцати, по фамилии Сапронович. У него был бзик, что он должен уничтожить весь западный мир, особенно Америку. Постоянно он нажимал воображаемые кнопки — с полной уверенностью, что посылает ракеты с атомными бомбами.

— Взорвать Америку! Уничтожить! Убить Кеннеди! — выкрикивал он, нажимая кнопки. Особенно почему-то ненавидел он Кеннеди.

— Сапронович! — кричали ему более здоровые. — Иди сюда! Вот настоящая кнопка, вот эту нажми! — И показывали ему на кнопку у двери, при помощи которой вызывали санитаров и надзирателей. И постепенно так приучили его к этой кнопке, что он целыми днями простаивал у дверей, нажимая ее. Санитарам надоедало прибегать на ложный сигнал, и они не раз били его, делали уколы, укрутки — ничего не помогало.

А осенью Кеннеди действительно убили. Мучители Сапроновича не могли пропустить такую великолепную возможность поиздеваться. Они принесли ему газету с сообщением об убийстве:

— Что, Сапронович, доигрался? Думал, что так, шуточки — кнопки нажимать? Смотри теперь — убийцу пока не нашли, разыскивают, но долго ты здесь не скроешься, найдут. Все же знают, как ты кнопки нажимал.

Сапронович был страшно испуган, буквально потрясен. Неделю он пролежал в постели, зарывшись с головой в одеяло. Даже есть не вставал — боялся выглянуть. Результат был совершенно неожиданный: Сапронович почти выздоровел и никаких кнопок уже не нажимал.

Иногда, наоборот, кто-нибудь из кружка «нормальных» вдруг срывался — начинал бредить, заговариваться, чудить и переставал быть человеком. То ли просто кончилось у него временное улучшение, то ли сходил с ума, но это было самым тяжелым моментом для остальных. Еще несколько дней назад с ним можно было говорить, вместе надеяться на освобождение и посмеиваться над «психами», и вот он уже сам был неотличим от них. Терялась грань между нами и ними, между нормальными и ненормальными, и это было худшее из предательств. Потому-то со временем становишься ужасно подозрительным, долго незаметно присматриваешься к своим собеседникам — все ли у них нормально или это только внешняя упорядоченность, временное улучшение? Не скрывают ли они свое сумасшествие?

Высокий худой латыш долго занимал меня. Он подошел первый и очень вежливо, с легким прибалтийским акцентом стал расспрашивать, не интересуюсь ли я зоологией. Он слышал, что я учился в университете на биофаке, но вот какая у меня специализация — не знал. Больше всего его интересовали редкие, вымирающие животные, и он старался собрать о них сведения из книг и журналов. Целая папка вырезок и записей на эту тему лежала у него под подушкой. Аккуратно разложив их на койке, он долго рассказывал мне о красноперой казарке и уссурийском тигре — и сам напоминал при этом какое-то редкое, исчезающее из природы животное, неведомую птицу.

Мы часто болтали с ним потом — и на отделении, и на прогулке, и я не мог заметить за ним ничего странного, кроме этих его казарок. В конце концов, каждый из нас занимался чем-нибудь нелепым. Я, например, учил английский, и со стороны это, наверно, выглядело довольно странно. И все-таки не мог отделаться от какого-то беспокойства, говоря с ним. Весь его облик диковинной костлявой птицы, ураганом занесенной в чужие страны с далеких островов, был уж как-то слишком нелеп, особенно зимой на прогулке, где он, боясь простуды, накручивал на себя все, что можно, вплоть до одеяла. Никто не знал, за что он сидит, а спросить было неловко. Говорили, что он здесь провел уже лет семь, а до того лет десять отсидел в лагерях. Рассуждал он, однако, очень здраво, разумно, и ни разу не поймал я его на какой-нибудь несуразности.

Как-то поздно вечером, перед отбоем, зачитавшись своими английскими книжками, я совершенно забыл обо всей этой больнице с ее психами… Вдруг громкий спор, почти ссора, отвлек меня. Мой латыш, размахивая руками, как крыльями, громко и раздельно выговаривал:

— Вы совсем не понимаете: это есть проблема. В Латвии есть теперь меньше половины латышей. Больше половины приезжает из России. Рождаются дети от смешанных браков. Они уже не знают, кем себя считать. Мы забываем свой язык, свою культуру. Мы есть исчезающий народ. Скоро латышей совсем не останется. Я вас прошу закрыть окно. Мне нельзя простужаться. — И вдруг мне почудилось, что он, взмахнув крыльями, взмоет сейчас в ночное небо и полетит к своим красноперым казаркам, уссурийским тиграм и серым цаплям.

Бывало и так, что во всей камере не с кем даже в домино сыграть, не то что поговорить по душам. И уже сам не знаешь, кто сумасшедший: ты или они. Даже санитары начинают казаться ангелами. И о несчастном Синге, всерьез поверившем в свое сумасшествие, вспоминалось уже без смеха. Кто знает, где проходит грань?

Кто предупредит меня, что ЭТО уже началось? Все так же буду я просыпаться серыми ленинградскими утрами, бесцельно бродить по камере, часами слушать, как хриплым голосом воет в камере напротив какой-то псих, все так же раз в день с толпой оборванных безумцев буду выходить во двор и бродить вдоль забора… Что изменится? Цвет, звук, запах? Станет ли белее забор, тяжелее небо? А может быть, уже изменилось? Быть может, это я хрипло вою, и мне только кажется, что звук идет из камеры напротив? Сижу на кровати, раскачиваюсь и вою, схватившись за голову… Все, что делаем мы, всегда кажется нам логичным, оправданным. Как же заметить, у кого спросить?

Пытаясь отгородиться от всего происходящего, я сконцентрировался на английских книгах. Целый день, с подъема до отбоя, я продирался сквозь дебри фраз Диккенса или Купера, старался не глядеть по сторонам, ничего не слушать и жить воображаемой жизнью героя книги. И через месяц с ужасом заметил, что стал думать по-английски. Мне даже говорить по-русски трудно стало, и, когда приехала на свидание мать, я поймал себя на том, что, отвечая ей, перевожу с английского на русский. Вот оно, начинается! — цепенел я от страха. Думаю, каждый из нас больше всего боялся, что к моменту освобождения, если таковое наступит, будет уже все безразлично, никакой разницы между свободой и несвободой мы уже не осознаем.

В одной камере с нами сидел парень, в прошлом переводчик Интуриста, с отчаянной фамилией Караулов. Внешне он был вполне упорядочен, и незнающий мог принять его за здорового. Но был у него пунктик: он боялся, что его съедят. То ли считал он, что у него мясо очень вкусное, то ли еще что — не знаю, но стоило кому-нибудь пристально посмотреть на него, как он начинал беспокойно ерзать и норовил отойти поближе к двери. Ну и, конечно, издевались над ним, как могли. К вечеру обычно кто-нибудь говорил громко, обращаясь через всю камеру к приятелям:

— Ребята, у вас соли не найдется?

— Да есть немножко, а зачем тебе? — подхватывали с готовностью приятели. Караулов же буквально цепенел весь, и только глаза отчаянно метались, ища выхода.

— А ножик есть? — не унимались мучители.

Тут Караулов не выдерживал, срывался с места и с диким животным криком кидался к двери, звать на помощь санитаров. Просидел он года три и под конец вроде бы вылечился, выписали его. Прошло много лет, и я случайно встретил его на улице Горького в Москве. Внешне он был вполне нормален, и мне стало любопытно, помнит ли он о своем страхе. После нескольких минут разговора я внезапно спросил его: «А что, Караулов, не боишься, что тебя сожрут?» И тут же глаза его беспокойно забегали. «Что ж, даже здесь, посреди Москвы?» — удивился я. «Кто их знает…» — пробормотал он и шарахнулся в толпу.

Случалось мне встречать отчаянных людей, готовых из-за пустяка рисковать жизнью, но ни одного, согласного рисковать рассудком. Думаю, любой предпочел бы смерть. Поэтому нужно уловить самое начало, пока ты можешь еще себя контролировать, чтобы вовремя поставить точку. Потом будет поздно, все станет безразлично.

Они отлично понимали, что все мы держим в запасе такой выход, и оттого ни стеклышка, ни железки нельзя было найти на прогулочном дворике. Даже спичек не полагалось нам иметь, чтоб не сжечься. Полотенце на ночь требовалось повесить на спинку койки, чтобы его видно было в глазок. Запрещалось спать, накрывшись с головой. Руки всю ночь должны быть поверх одеяла, а дежурные санитары непрерывно заглядывали в камеру. Но был один способ, которого они не знали, способ, который рассказывали друг другу шепотам. Хоть это право мы хотели сохранить за собой.

Бежать было чистым безумием, слишком плотно нас наблюдали, и я сделал все, чтобы отговорить его. Санитары, надзиратели, сестры, врачи — все они наблюдали за нами и друг за другом. Но остановить его было невозможно — на следующий день его собирались начать лечить. Результат был безразличен, выхода не было. И тогда я рассказал ему про способ — на случай, если поймают.

Говорят, он промахнулся, когда прыгал с забора: рассчитывал попасть на проезжающий грузовик с досками, но промазал. Стрелок или не попал, или стрелял в воздух — сказать трудно. Слышно было только, как грохнули один за другим три выстрела. Забегали надзиратели, стали пересчитывать всех по камерам.

Его заперли в первом корпусе. Долго били, сделали укрутку, а потом месяц держали на уколах серы. Только месяца через два я случайно столкнулся с ним, когда меня вели на свидание, и с трудом узнал его: тощий, пожелтевший старик с лихорадочно блестящими ввалившимися глазами. Он не узнал меня, и я прошел мимо. Вряд ли он помнил, о чем мы говорили.

Человек ко всему привыкает и постепенно обрастает как бы толстой, нечувствительной кожей. Нужно научиться ничего не видеть вокруг, не думать о доме, не ждать свободы. И так приспособиться к этой жизни, чтобы она проходила мимо, как бы не касаясь тебя. Все происходящее становится нереальным, как спектакль, и тут же забывается. Постепенно выработалось у меня это безразличие. Лишь к одному не мог привыкнуть. По вечерам отчетливо было слышно, как за забором жужжат по асфальту шины ленинградских троллейбусов, и от этого звука точно током меня било — все вокруг становилось отчетливым и реальным до боли. Нет, не всякая жизнь лучше смерти.

Мне не пришлось прибегнуть к способу, просто повезло: ни одного укола, ни одной таблетки не получил я за все время. Вскоре меня перевели в десятое отделение, самое лучшее, где даже на день отпирали камеры и можно было ходить по коридору, — единственное отделение, где не было террора санитаров. Заведующий отделением подполковник Калинин, старик лет под 80, не верил в беспричинную агрессивность больных.

— Я пятьдесят лет работаю психиатром, — говорил он санитарам, пытавшимся убедить его, что больной «возбудился» и напал на них, — однако ни разу не видел, чтобы больной сам бросился. Вы ему что-то сделали.

И он был совершенно прав: я тоже ни разу не видел, чтобы больной бросился без причины. Только причину не всегда легко угадать. Однажды я едва увернулся от здоровенного мужика: он бросился на меня, когда я проходил мимо его койки. Причина же была в том, что он считал своей территорией часть пола вокруг койки и всякого, кто на нее ступал, готов был уничтожить. Очень важно сразу выяснить причуды своих соседей, и тогда можно жить безопасно. Главное же — никогда их не бояться. Страх и враждебность они чувствуют, как звери.

Леонид Алексеевич Калинин был легендарной личностью. Он совершенно не признавал московской школы психиатров — и всех московских шизофреников, попадавших к нему, тут же переделывал в психопатов, алкоголиков или маляриков.

— Скажите, вас комарики не кусали? — вкрадчиво спрашивал он своим тихеньким старческим голоском какого-нибудь шестидесятилетнего дядьку, и тот, почесав в затылке, вынужден был признать, что такой случай, наверно, был. Этого признания было достаточно, чтобы определить у больного патологические последствия малярии.

— Водку пьете? — спрашивал он нежно здоровенного убийцу.

— Потребляю, — смущался тот.

— И много ли? — Сам он всю жизнь не пил, не курил и считал, что все зло на земле от водки да от табака.

— Случалось, малость выпивал по праздникам, с получки, — ерзал душегуб.

— Похмелялись? — сочувственно спрашивал Калинин.

— Приходилось…

Кто же сейчас не пьет, кто не похмеляется? Запирательство казалось нелепым, неправдоподобным, и тут же все они превращались в алкоголиков.

Наслышавшись о его причудах, я на первой же беседе, нагло глядя ему в глаза, заявил, что комариков не видел отроду — не живут они в столице нашей Родины. Алкоголя же и подавно не потреблял, даже пивом брезговал.

— Может, за город куда-нибудь ездили? — не унимался Калинин. — С товарищами, в турпоход? Знаете, их можно и не заметить, комариков-то…

Чувствовал он, что я ускользаю от него безвозвратно. Но я был неумолим, даже от турпохода отрекся. Знал бы он, какие тучи комаров осаждали нас в Сибири!

Примерно месяц он присматривался ко мне, но и я уже был ученый: с сестрами и санитарами был в самых дружеских отношениях, с фельдшером играл по вечерам в шахматы, любезничал со старшей сестрой и всех надзирателей угощал сигаретами.


Записи обо мне в журнале наблюдений, видимо, скорее напоминали рекомендацию в партию, чем отчет о поведении психбольного, потому что через месяц он вызвал меня вновь:

— Мне кажется, что вы попали к нам по ошибке. Я не нахожу у вас никакой болезни.

Я заверил его, что всегда придерживался этой точки зрения, но мне почему-то не верили, и буду только счастлив, если он развеет это недоразумение. Весьма довольные друг другом, мы расстались.

Но напрасно я радовался: оказалось, что этот старый ишак, не найдя у меня болезни, вообразил, что я симулянт.

Он всерьез обратился к руководству с просьбой об отмене всех моих диагнозов и возвращении назад, под следствие, к тем самым ребятам, у которых перед тем никак не ладилась картина.

Он их рассчитывал осчастливить своим открытием! Легко понять, какой порыв творческого вдохновения он вызвал у моих голубых живописцев.

А я рисковал застрять навечно между Москвой и Ленинградом. Борьба между московской и ленинградской школами психиатрии была тогда в самом разгаре. Ленинград напрочь не признавал ни авторитета Снежневского, ни его вялотекущую шизофрению. Мне же, как назло, в Институте Сербского поставили два диагноза под вопросом: и психопатическое развитие личности, и вялотекущую шизофрению. Невольно я оказался объектом их научного спора и, пока спор шел, должен был сидеть.

Не думаю, чтобы Снежневский создавал свою теорию вялотекущей шизофрении специально на потребу КГБ, но она необычайно подходила для нужд хрущевского коммунизма.

Согласно теории, это общественно опасное заболевание могло развиваться чрезвычайно медленно, никак не проявляясь и не ослабляя интеллекта больного, и определить его мог только сам Снежневский или его ученики.

Естественно, КГБ старался, чтобы ученики Снежневского чаще попадали в число экспертов по политическим делам, и постепенно к 70-м годам Снежневский практически подчинил себе всю советскую психиатрию.

В шестьдесят четвертом, однако, в Ленинграде его считали просто шарлатаном, и все его «шизофреники», попав в Ленинград, моментально выздоравливали.


Традиционно при возникновении спора о диагнозе решение могло быть достигнуто только в результате научной дискуссии всех заинтересованных сторон, а сколько это продлится, никто не знал. Одно только и было хорошо: меня не лечили.

На десятом отделении скопилось, естественно, больше всего политических — примерно 35–40 человек из пятидесяти пяти. Большую часть из них составляли «побегушники» — ребята, пытавшиеся удрать из СССР. Какими только способами не пытались они бежать из любимого отечества: и вплавь, на резиновых лодках, в аквалангах под водой, по воздуху на самодельных вертолетах, планерах и ракетах, пешком через границу, в трюмах пароходов и под товарными вагонами. Буквально не могу придумать такой способ, который не был бы уже испробован.

И все они, разумеется, были невменяемыми — потому что какой же нормальный человек захочет бежать теперь, когда наконец-то, после всех ошибок, стали вырисовываться контуры коммунизма? Некоторым удавалось благополучно пройти границу, но их выдавали назад. Одного — финны, другого — поляки, третьего — румыны. Со мной рядом спал парень по прозвищу Хохол — старый уголовник, полжизни просидевший по лагерям. На все расспросы следователя о причинах, толкнувших его бежать из страны, он говорил:

— Так какая вам разница, гражданин начальник? Я же ведь плохой, преступник, рецидивист. Чего ж вы меня держите, не пускаете? Я здесь хорошую жизнь порчу, так зачем я вам нужен? Пусть гады капиталисты со мной мучаются! — Конечно, от такого опасного бреда ему предстояло принудительно излечиться.

Другую многочисленную группу составляли люди, пытавшиеся пройти в посольство. Существует такая наивная вера у простых советских людей, что из посольства как-нибудь тайно вывезут за границу — лишь бы войти. С ними было еще сложней: никакой закон входить в посольство не запрещает — как их судить?

Латыш по фамилии Пинтан много лет назад бежал из Латвии при вторжении советских войск. Все это время жил он в Австралии, работал грузчиком, растил семью. Наконец дошли и до него в Австралию слухи о хрущевской «оттепели», и потянуло его домой, посмотреть, как живут землячки на родине. Приехал со всей семьей — пустили охотно. Но вот, когда он, не углядев оттепели, собрался назад, в Австралию, оказалось, что назад-то нельзя, не предусмотрено. Не позаботился он в свое время получить австралийское гражданство: жил как гражданин Латвии, со старым паспортом, благо в Австралии всем безразлично, какой у тебя паспорт. Здесь же это было далеко не безразлично: никакой независимой Латвии Советский Союз не признает. И объяснили гражданину Пинтан, что все эти годы он был гражданином СССР, сам того не зная. Никак не мог Пинтан усвоить эту нехитрую мысль: скандалил, пытался прорваться в свое любимое австралийское посольство, и оттого лечили его теперь аминазином.

Совсем молодой парнишка Воробьев вошел-таки в американское посольство. Для этого пришлось ему раскраситься под негра. Пробыл там часа два. Разъяснили ему, как водится, что нет прямого подземного хода из посольства насквозь на другую сторону земного шара. Для выезда из страны нужно разрешение советских властей. Пришлось ему идти обратно. Тут, как на грех, пошел дождь, и вдруг наш негр стал линять на глазах у милиционеров. Вся негритянская смуглость потекла с него струйками. Такое явление природы живо заинтересовало некоторых штатских, небрежно прогуливавшихся у входа в посольство, и они отправили его к врачам, на исследование. Советская судебная психиатрия справедливо заключила, что только сумасшедший может добровольно желать превратиться из белого в негра, а потом еще проситься в Америку, где, как всем известно из газет, и своих-то негров линчуют. Теперь эти расовые капризы истребляли в нем уколами, и он быстро шел на поправку.
Записан
Oleg
Модератор своей темы
Ветеран
*
Сообщений: 3893



Просмотр профиля
« Ответ #94 : 08 Июня 2019, 04:28:18 »

Цитата:
http://flib.flibusta.is/b/265818/read
- И возвращается ветер... 1945K - Владимир Константинович Буковский

Каких только чудаков не встретил я здесь! Французский коммунист, румын по происхождению, Николай Георгиевич Присакару тяготился оковами капитализма. Душно ему было в родном Марселе: ни равенства, ни братства не осталось уже во Франции со времен взятия Бастилии. Оставалась у него в жизни одна только мечта, одна надежда: Советский Союз. С тем и приехал.

В Молдавии, на обувной фабрике, куда он устроился по специальности, поразила его заработная плата: на нее нельзя было приобрести даже пару той самой обуви, которую он изготовлял. Налицо был явный отдельный недостаток, который надлежало исправить в полном соответствии с единственно верным учением. Собрав рабочих, он попытался объяснить им текущие задачи пролетариата и предложил провести забастовку.

— Я уверен, что центральный комитет нашей партии поддержит нас! Это же в интересах рабочих, — убеждал он угрюмых мужичков. Наверно, мужички решили, что речь идет о французской компартии, иначе не могу объяснить их согласие бастовать.

Через несколько дней представители авангарда трудящихся в штатском уже везли его на экспертизу: от психического заболевания не застрахованы даже французские коммунисты. В Ленинградской спецбольнице вел он себя скромно, грустно глотал аминазин и терпеливо сносил всеобщие насмешки. Поначалу он еще пытался объяснить на ломаном русском языке, что у нас в Советском Союзе не совсем правильный коммунизм, не такой, как во Франции, а неудачу свою приписывал проискам Ватикана. Но уж больно бедный был у него словарный запас — твердо он знал по-русски всего три слова: «каша», которое произносил на французский манер «каш‘а», «мое» и «люблю». И когда раздатчики пищи выскребали из котла остатки и кричали: «Кому каши? Полмиски осталось!» — он срывался с места и быстрее всех летел с миской на амбразуру: «Каша, мое, люблю!»

Кроме «побегушников» и пытавшихся пройти в посольства, сидело еще с десяток человек за «антисоветскую пропаганду»; за анекдоты, литературу, листовки. Да несколько человек за «шпионаж», то есть за контакты с иностранцами. Здесь же сидел Михаил Александрович Нарица, первый писатель, передавший свою рукопись для публикации за границу. Впоследствии это стало весьма распространенным психическим заболеванием в СССР, но тогда еще было новинкой, и мы посматривали на М.А. с завистью — по крайней мере, есть за что сидеть человеку.

Даниил Романович Лунц любил побеседовать с начитанным больным о философии, о литературе, особенно если разговор происходил в присутствии коллег. Приятно было блеснуть эрудицией, цитируя на память таких авторов, о которых современный советский человек или вообще никогда не слышал, или, в лучшем случае, мог прочесть в «Философском словаре»; «Буржуазный идеалист, реакционный мыслитель такого-то века. В своих трудах выражал интересы эксплуататорских классов». Для его молодых коллег такая эрудиция граничила с фантастикой, создавала ему непререкаемый авторитет.
Для него же это не составляло труда. Родившись в профессорской, высокоинтеллигентной семье, он воспитывался на этих книгах. Юность его припала на сумасшедшее время, когда любой малограмотный пролетарий, еле-еле осиливший «Коммунистический манифест», становился «красным профессором». Знания профессорского отпрыска никому не были нужны, и он от души презирал всех этих «кухаркиных детей», пришедших править государством и одержимых «сверхценными» идеями. Будто какой-то шутник открыл вдруг двери сумасшедших домов и пустил параноиков распоряжаться страной. И они, напялив маскарадные кожаные одежды, размахивали теперь маузерами под носом обывателей.
Однако он слишком хорошо понимал, как опасно противоречить параноику, да еще вооруженному. Поэтому, следуя лучшим традициям русской психиатрической школы, он умело «включился» в этот бред и выглядел таким ортодоксом, что даже его собственные родители опасались говорить при нем откровенно.
Чем дальше, тем больше крутели времена, исчезали буйные головы в водовороте событий, и глядишь — вчерашних «красных профессоров» уже гнали в Сибирь валить лес и строить дороги. Он же все рос да рос и уж совсем, видимо, стал считать себя неуязвимым, как вдруг в один миг оказался на краю пропасти. Шел 53-й год, и внезапно оказалось, что он всего лишь еврей, исчадие прокаженного племени врагов и вредителей, которое надлежало по высочайшему повелению переселить в края вечной мерзлоты. Видно, никогда потом не мог он уже забыть этих нескольких месяцев предсмертного страха, когда, отстраненный от работы, ошельмованный и проклятый, дрожал он в своей квартире, ожидая неизбежного ночного стука в дверь.
Миновала опасность, вернулись должности и чины, стало даже возможно без риска блеснуть обширными философскими знаниями, но уже до конца жизни не мог он избавиться от какой-то подобострастной суетливости и потливой дрожи в руках, когда вызывали его туда. По роду работы вызывали его часто — запросто, как своего человека, подчеркивали доверие, уважение, и это доставляло даже какое-то тайное наслаждение, пробуждало неодолимое желание блеснуть, угадать с полуслова, а то и вовсе без слов, и уж сделать, так сделать — не подкопаешься.

Действительно, ценили его за тонкость, за интеллигентность. Мало ли как извивается генеральная линия партии: вчера ленинцы сажали сталинцев, завтра — наоборот, и каждый раз жди комиссий, расследований. При Лунце же можно было спать спокойно. Он никогда не халтурил — не то, что другие. Чего проще — подобрал «свою» комиссию и штампуй любой диагноз, ума не надо. И глядишь — вчерашний политкомиссар получил диагноз врожденного идиотизма, а безупречный в прошлом партийный работник — алкоголизм III степени. Так и жди беды. Лунц же умел так подобрать диагноз к особенностям человека, такие фактики раскопать, так психологически подготовить своего подопечного, что хоть международной комиссии показывай.

Конечно же, он не признавал теорию Снежневского, для которого все — шизофреники, в крайнем случае «вялотекущие», то есть такие, что шизофрению у них может обнаружить один Снежневский.

В этой теории Лунц вполне справедливо усматривал угрозу своему положению «чистых дел мастера». Кому он нужен со своими тонкостями, если любой человек — шизофреник, стоит только показать его Снежневскому?

Разумеется, не знал я тогда всех этих подробностей, а только много раз по вечерам, рассуждая с ним о Бергсоне, Ницше или Фрейде в его кабинете, под литографией с изображением великого французского гуманиста Пинеля, освобождающего душевнобольных от цепей, я терялся в догадках: зачем он на меня время тратит? Ведь сам же говорит, что не назначен в этот раз быть моим экспертом, — не судебное у меня дело. От скуки, что ли?

Внешне, своими толстыми выпуклыми очками и непомерно широким ртом, напоминал он огромную жабу, особенно когда под конец наших философских бесед вдруг задумчиво квакал: «Интересно, что с вами дальше-то будет?» Словно мы весь вечер только об этом и говорили. Про себя же думал, наверное: «Как это они рассчитывают без меня выкрутиться? Может, позовут еще?»

Весной наконец прислали по распоряжению ЦК «нейтральную» комиссию из четырех профессоров — решать мой запутанный вопрос. КГБ просто пошел по самому легкому пути и добился включения в эту комиссию двоих сторонников
Снежневского — Морозова и Ротштейна. Лунц, хотя в комиссии не был, на заседании присутствовал и свое мнение высказал. Меня вызвали всего минут на пять, и я, конечно, постарался не дать им никаких «симптомов». Но это их почти не интересовало — основной спор шел у них о вопросах теоретических, имевших ко мне только косвенное отношение.

Как и следовало ожидать, голоса разделились поровну. Два профессора находили у меня «вялотекущую шизофрению», два — не находили.
Опять была полная неясность в будущем. Снова Лунц с любопытством поглядывал на меня — что-то со мной дальше будет? Так досидел я до лета.

Не знаю действительно, чем бы это все тогда кончилось, — может, так бы и сидел в Институте Сербского до сих пор. Скорее всего, конечно, прислали бы еще одну комиссию, уже целиком состоящую из сторонников «вялотекущей шизофрении», и сейчас то, что осталось бы от меня, находилось бы где-нибудь в Ленинграде или, с глаз подальше, в одной из открытых за это время провинциальных спецбольниц. Но дело успело приобрести слишком широкую огласку.

По поручению «Международной Амнистии» в Москву приехал английский юрист г-н Эллман и обратился к директору Института Сербского Морозову с просьбой принять его. Он также просил о встрече со мной… Не знаю, что думал во время этой беседы г-н Эллман, ход же рассуждений Морозова легко себе представить.
Он почему-то вовсе не удивился, что какой-то иностранец требует у него отчета, даже не счел это «вмешательством во внутренние дела».
— Буковский? — переспросил он, наморщив лоб. — Не помню. Надо посмотреть, есть ли у нас такой больной, — и принялся перебирать бумажки на столе. — Ах да, правда. У него нашли шизофрению, но лечение ему очень помогло. Мы его скоро выпишем.

Так внезапно прервался восьмимесячный научный спор о моем психическом состоянии. Ни справок, ни объяснений, ни извинений. Помилуйте, кто вас держал? Это вам просто померещилось.
И только еще месяца три после моего освобождения продолжали приходить матери из различных инстанций прокуратуры запоздалые ответы: «Оснований для жалоб не усмотрено. Следствие проводится с соблюдением всех правовых норм. Ваш сын изолирован в соответствии с законом».

И, глядя на привычно суетливую Москву, я не мог избавиться от ощущения нереальности. Воистину мы рождены, чтоб Кафку сделать былью.
А через полгода я опять был в тюрьме, в своем родном Лефортове с его призраками совести и вечными ночными муками. Всего-то полгодика удалось мне продержаться на воле — шесть месяцев отчаянной гонки: скорее, скорее, успеть как можно больше, пока не взяли. И опять, перебирая в уме эти полгода, я досадовал на свою медлительность и неповоротливость.

После истории Тарсиса и дела Синявского и Даниэля Запад впервые заинтересовался реальным положением вещей у нас. Приоткрылся лишь самый краешек завесы, но даже это немногое вызвало шторм возмущения. Что же будет, если они увидят все?

Процессы 68—69-го годов были настолько разоблачительны, получили такой колоссальный резонанс в мире, что власти не могли больше позволить себе этой роскоши. Они пытались увозить из Москвы судить куда-нибудь поглуше, где нет иностранной прессы и толпы сочувствующих. Стали лишать наших адвокатов «допуска» или вообще выгоняли из адвокатуры, наконец, впервые стали давать по ст. 190 ссылку, хоть такая мера статьей не предусмотрена, — словом, делали все, чтобы заглушить гласность. Ничего не помогало. Тут-то и появился вновь на сцене мой старый знакомый, Даниил Романович Лунц — чистых дел мастер. Вспомнили наконец про него — дождался.
В сущности, участники движения с их четко выраженной правозащитной позицией и непризнанием советской реальности были необычайно уязвимы для психиатрических преследований.
Я легко представлял себе, как Лунц, потирая ручки, квакает своим большим ртом:
— Скажите, а почему вы не признаете себя виновным?
И все юридические разработки, ссылки на статьи, конституционные свободы, отсутствие умысла — то есть вся гражданско-правовая позиция, убийственная для следствия, моментально оборачивается против вас. Она дает неопровержимую симптоматику.
Вы не признаете себя виновным — следовательно, не понимаете преступности своих действий; следовательно, не можете отвечать за них. Вы толкуете о Конституции, о законах — но какой же нормальный человек всерьез принимает советские законы? Вы живете в нереальном, выдуманном мире, неадекватно реагируете на окружающую жизнь.
И конфликт между вами и обществом вы относите за счет общества? Что же, общество целиком не право? Типичная логика сумасшедшего.
У вас не было умысла? Выходит, стало быть, вы не способны понять, к чему ведут ваши действия. Даже и того не понимали, что вас обязательно арестуют.
— Ну, хорошо, — дальше квакает Лунц, — если вы считаете, что вы правы, почему же тогда вы отказываетесь давать показания на следствии?
И опять крыть нечем — мнительность, недоверчивость налицо.
— Зачем же вы всё это делали? Чего вы рассчитывали достичь?
Никто из нас не ждал практических результатов, не в том был смысл наших действий, и с точки зрения здравого смысла такое поведение было безумным.
Как и раньше, удобно с марксистами — у них явный бред реформаторства, сверхценная идея спасти человечество. Еще проще с верующими. С ними тоже всегда было просто, как и с поэтами, — очевидная шизофрения.
Теоретическая «научная» база уже давно была готова, еще в хрущевские времена. В условиях социализма — утверждали ведущие психиатры страны — нет социальных причин преступности, и, значит, любое противоправное деяние — уже психическая аномалия. При социализме нет противоречия между установками общества и совестью человека. Бытие определяет сознание — выходит, не может быть сознания несоциалистического. Не то, что при капитализме. Но за эти годы психиатрический метод получил детальную разработку. Прежде всего старый, испытанный диагноз — паранойяльное развитие личности.

«Наиболее часто идеи «борьбы за правду и справедливость» формируются у личностей паранойяльной структуры».
«Сутяжно-паранойяльные состояния возникают после психотравмирующих обстоятельств, затрагивающих интересы испытуемых, и несут на себе печать ущемленности правовых положений личности».

«Характерной чертой сверхценных идей является убежденность в своей правоте, схваченность отстаиванием «попранных» прав, значимость переживаний для личности больного. Судебное заседание они используют как трибуну для речей и обращений».
(Это профессора Печерникова и Косачев из Института Сербского.)

Ну и, конечно, жалобы на преследования со стороны КГБ, на обыски, слежку, прослушивание телефонов, перлюстрацию, увольнение с работы — это чистая мания преследования. Чем более открытой, гласной является ваша позиция, тем очевиднее ваше безумие.
Но было и новое. К концу 60-х школа Снежневского прочно захватила командные посты в психиатрии. Концепции вялотекущей шизофрении, той самой мистической болезни, при которой нет симптомов, не ослабляется интеллект, не изменяется внешнее поведение, — стала теперь общепризнанной, обязательной.

«Инакомыслие может быть обусловлено болезнью мозга, — писал профессор Тимофеев, — когда патологический процесс развивается очень медленно, мягко (вялотекущая шизофрения), а другие его признаки до поры до времени (иногда до совершения криминального поступка) остаются незаметными».

«Поскольку именно этому возрасту (20–29 лет. — В.Б.) свойственны повышенная конфликтность, стремление к самоутверждению, неприятие традиций, мнений, норм и т. д., это является предпосылкой создания мифа о том, что некоторые молодые люди, которые в действительности больны шизофренией, напрасно помещаются в психиатрические больницы, что они содержатся там якобы потому, что «думают не так, как все».

В свое время еще Лунц, в одной из наших бесед в 66-м году, говорил вполне откровенно:

— Напрасно ваши друзья за границей поднимают шум из-за наших диагнозов. При паранойяльном развитии личности по крайней мере лечить не обязательно. А чего вы добьетесь? Чем больше будет протестов, тем скорее все перейдет к Снежневскому — он же мировая величина, признан за границей.

А шизофрения — это шизофрения. Ее нужно лечить и весьма интенсивно. Мы вот боремся с влиянием школы Снежневского, как можем, а вы нам мешаете.

И действительно — течь шизофрения могла вяло, лечить же ее принимались шустро. Во имя спасения больного. Почти всем стали давать мучительный галоперидол в лошадиных дозах.
Но дело здесь не в протестах. Слишком уж удобна была концепция Снежневского для властей. И в 70-м году же сам Лунц вовсю ставил диагноз «вялотекущая шизофрения».

Это была смертельная угроза для движения. В короткий срок десятки людей были объявлены невменяемыми — как правило, самые упорные и последовательные.

То, что не могли сделать войска Варшавского пакта, тюрьмы и лагеря, допросы, обыски, лишение работы, шантаж и запугивания — стало реальным благодаря психиатрии. Не каждый был готов лишиться рассудка, пожизненно сидеть в сумасшедшем доме, подвергаясь варварскому лечению.

В то же время властям удавалось таким путем избежать разоблачительных судов — невменяемых судят заочно, при закрытых дверях, и существо дела фактически не рассматривается. И бороться за освобождение невменяемых становилось почти невозможно. Даже у самого объективного, но не знакомого с таким «больным» человека всегда остается сомнение в его психической полноценности. Кто знает? Сойти с ума может всякий.

Власти же на все вопросы и ходатайства с прискорбием разводили руками:

— Больной человек. При чем тут мы? Обращайтесь к врачам.

И подразумевается — все они больные, эти «инакомыслящие».
А следователи в КГБ откровенно грозили тем, кто не давал показаний, не хотел каяться: — В психушку захотел?

Иногда одной только угрозы послать на экспертизу оказывалось достаточно, чтобы добиться от заключенного компромиссного поведения.


Выгоды психиатрического метода преследования были настолько очевидны, что нельзя было надеяться заставить власти отказаться от него простыми петициями или протестами. Предстояла долгая упорная борьба, и, конечно, тюрьма в качестве награды — та самая тюрьма, куда я больше не хотел попадать. Дело же казалось совершенно безнадежным — кто, не зная человека, решится утверждать, что он психически здоров? Да еще вопреки мнению экспертов-психиатров. На широкую поддержку рассчитывать не приходилось.

Но уж больно нестерпимо было видеть, как на твоих глазах уничтожают все достигнутое такой невероятной ценой. Невыносимо быть в стороне, когда твоих друзей загоняют в сумасшедшие дома. Слишком я хорошо знал, что это такое — «психиатрическая больница специального типа», психиатрическая тюрьма.

К тридцати годам начинаешь понимать, что самое главное твое достояние — это друзья. Нет у тебя других ценностей. И не будет. В конце концов, разве от тебя зависит, как сложится жизнь? Кто-то живет долго и спокойно, кто-то — мало и бестолково. А что касается безнадежности, то разве у нас когда-нибудь была надежда? Сделать все, что зависит от тебя самого, — больше надеяться не на что.

Я бродил по Москве, выбирая глухие арбатские переулки, где снег еще не стаял и в весеннем воздухе гулко разносились звуки. Дворники скребками счищали лед с тротуаров, сгребали звонкие ледышки к обочине. Был март.

Еще не насытившись после серого лагерного однообразия, я впитывал цвета, звуки, движение городской сутолоки, подолгу глядел на какой-нибудь карниз или причудливую узорчатую решетку особняка. Волосы еще не отросли как следует, и я старался реже снимать шапку, а пальцы были по-прежнему желтые от махорки. Хорошо, когда будущее таит в себе хоть капельку неизвестного, — жить легче. Я же знал все заранее — зеленые лефортовские стены, этапы, бесконечные споры о генералиссимусах и паскудный лагерный развод, когда, наглотавшись бурды из клейких рыбных костей, ждешь у ворот, переминаясь с ноги на ногу, пока вертухай в тулупе не пересчитает всех по пятеркам.

Что ж, будем считать, что мне просто не повезло. Не будет у меня семьи, не будет профессии, и, когда под старость незнакомые люди станут спрашивать, кто я такой, чем занимаюсь, буду врать, что геолог.
— Одичал, знаете, по экспедициям. Всё в тайге да тайге.
В тот год мне все-таки очень не хотелось возвращаться в тюрьму.

В мае я дал первое интервью корреспонденту Ассошиэйтед Пресс Холгеру Дженсену. Рассказывал о тюрьмах, о лагерях. Основной удар делал на описание психушек — из-за этого-то я, собственно, и полез в драку. Затем, чуть позже, — большое телеинтервью с нашим другом Биллом Коулом, корреспондентом CBS в Москве, — уже только о психушках.

Это была целая операция. Человек двадцать корреспондентов и русских поехало за город в лес с детьми и женами — на пикник. КГБ держался в стороне, наблюдал издали — в основном беспокоясь только не пропустить момент нашего отъезда. Поэтому нам с Биллом было сравнительно легко устроиться так, чтобы чекисты не видели, что он снимает наше интервью.

Собственно говоря, снять оказалось не трудно, вот переправить потом фильм через границу — гораздо труднее. Билл сделал еще два интервью — с Амальриком и Якиром, а я отдал ему магнитофонную пленку с записью выступления Гинзбурга, пришедшую из мордовского лагеря. Словом, целый обоз. До Америки он шел месяца три.

После моих интервью произошло еще одно событие, привлекшее внимание к вопросу о психиатрических преследованиях, — насильственно госпитализировали известного ученого Жореса Медведева. Всполошился весь академический мир — репрессии подбирались к ним вплотную. Самые крупные ученые страны возглавили кампанию за его освобождение.

Ни сам Жорес Медведев, ни его брат Рой Медведев не считали в тот момент, что шумная кампания вредит делу — помогает «ястребам» советского руководства и мешает «голубям». Наоборот, попавши в беду, они отлично понимали, что только широкая гласность спасет их. Рой Медведев каждый день выпускал информационный бюллетень о положении дел. Пользуясь своими связями в мире солидных людей, он уговорил написать или подписать письма в защиту брата даже тех, кто обычно не участвовал в наших протестах.

Событие имело значительный резонанс во всем мире, и, хотя власти сдались довольно быстро — через 19 дней, — наши заявления о психиатрическом методе преследования нашли новое подтверждение. Появлялась надежда, что достаточно энергичная кампания может заставить власти вообще отказаться от использования психиатрии в репрессивных целях.

Хорошо Жоресу Медведеву — он был достаточно известен в ученом мире. Но как быть с рабочим Борисовым или каменщиком Гершуни, студентками Новодворской и Иоффе, художником-оформителем Виктором Кузнецовым? Из-за них академики не пойдут скандалить в ЦК, а мировое содружество ученых не пригрозит научным бойкотом. По нашим данным, сотни малоизвестных людей содержались в психиатрических тюрьмах по политическим причинам. Кто будет воевать за них?

Я пришел к выводу, что необходимо собрать обширную документацию, свидетельские показания, заключения экспертиз — ведь именно этого боятся власти, именно это опровергает миф о «клевете».

Основной аргумент властей сводился к тому, что неспециалисты не могут оспаривать заключение специалистов. Такая попытка и будет расцениваться властями как клевета. Что ж, попытаемся найти честных специалистов.

Документацию собирали, как говорится, всем миром — каждый вносил свою лепту. Конечно, самая существенная часть пришла от наших адвокатов, которые защищали «невменяемых» и имели допуск к их делам. Только так можно было получить подлинные заключения экспертов.

Другую часть документации составляли свидетельства бывших «невменяемых» — это позволяло изучить историю вопроса. Потом письма и свидетельства нынешних заключенных психиатрических тюрем и их родственников о режиме в этих тюрьмах. Судя по таким свидетельствам, мало что изменилось с тех пор, как я сам там был. Разве что «лечить» стали более интенсивно, более мучительно. Собирались сведения и о вновь открывающихся спецбольницах, их фотографии, фамилии врачей, ответственных за психиатрические злоупотребления.

Самым известным к тому времени было дело генерала Григоренко. Его тюремный дневник 69-го года, с подробным описанием следствия и экспертизы, уже публиковался в западной печати. Но мало кто знал, что первая экспертиза в Ташкенте, во главе с профессором Детенгофом, не только признала его полностью вменяемым, но и настоятельно не рекомендовала проводить повторные экспертизы в дальнейшем.

«Сомнений в психическом здоровье Григоренко при его амбулаторном обследовании не возникло. Стационарное обследование в настоящее время не расширит представления о нем, а, наоборот, учитывая возраст, резко отрицательное отношение его к пребыванию в психиатрических стационарах, повышенную его ранимость, — осложнит экспертизу»,—
писали ташкентские эксперты.

Но именно после этого КГБ в срочном порядке отправил его в Москву, в Институт Сербского, на повторную экспертизу, где Лунцу ничего не стоило оформить эту «ранимость» и «отрицательное отношение к пребыванию в психиатрических стационарах» как паранойю с «наличием идей реформаторства».
Записан
Oleg
Модератор своей темы
Ветеран
*
Сообщений: 3893



Просмотр профиля
« Ответ #95 : 08 Июня 2019, 04:30:28 »

Цитата:
http://flib.flibusta.is/b/265818/read
- И возвращается ветер... 1945K - Владимир Константинович Буковский

Я сам хорошо знал Петра Григорьевича Григоренко, знал близко всю его семью, и должен сказать, что редко встречал в своей жизни человека, более осторожного в суждениях, более самокритичного и скромного. Но ведь мои «честные специалисты» — если я их найду — не будут знать его лично. Оставалось полагаться на достаточную очевидность самих заключений.

Явное противоречие мнений различных экспертов было и в деле Горбаневской. Почти десять лет она находилась под диспансерным наблюдением психиатров в связи с невротическим состоянием в молодости. Перед самым арестом комиссия гражданских врачей-психиатров еще раз освидетельствовала ее и сняла с диспансерного учета. «На основании изучения истории болезни, катамнестического анализа более 10 лет и осмотра — данных за шизофрению нет. В настоящее время в направлении в психиатрическую больницу не нуждается», — такое заключение было вынесено 19 ноября 1969 г., а 6 апреля 1970 г. Лунц и компания находят у нее шизофрению. Ту самую «вялотекущую», которую сам Лунц не признавал — это было мне известно. Была в заключении Института Сербского и явная, сознательная, легко доказуемая ложь. Обосновывая свой диагноз, эксперты Института Сербского ссылались на «недоброжелательное отношение к матери и равнодушие к судьбе детей» — симптом эмоциональной уплощенности. Между тем именно в период следствия и экспертизы она писала детям и матери письма, полные заботы и беспокойства, которых эксперты предпочли не заметить.

До сих пор я не знаю толком, что произошло тогда, в начале октября 1971-го. Конечно, мои друзья писали протесты — но ведь их пишут всегда, и они никогда не помогают. Рассказывают какие-то смутные легенды про блюдечко, разбитое в Париже мадам Брежневой, и заступничество мадам Помпиду — я в это не верю. Говорят о всеобщем возмущении на Западе — но и в это я верю мало. В лучшем случае могли сказать свое вечное: — Аха!.. Словом, я просто не знаю.
Вдруг бегом прибежал мой врач и буквально поволок меня наверх, в большую комнату, где обычно происходили комиссии. Еще не открыв дверь, я услышал обрывки какого-то спора или ссоры:

— Вы представляете себе, что это будет! Вы думали об этом? Вы понимаете, что вы делаете?!
За столом сидели только двое: сгорбившийся, посеревший Лунц с трясущимися щеками и такой же, весь трясущийся, серый от страха Морозов, директор Института Сербского.
Почти не глядя на меня, словно продолжая начатый разговор, Морозов спросил со злостью:
— Чем это вы были так заняты, что жениться не успели?
Я даже не сразу понял, что обращаются ко мне.

— Ну, учился, в институт собирался поступать, готовился, потом подрабатывал переводами с английского, работал секретарем у писателя Максимова, а потом вот и собирался жениться — любовь, знаете, иногда дело долгое… в общем, не всегда быстро получается… Ну, не успел как-то, знаете…
Я врал напропалую, сам удивляясь своему нахальству. Просто инстинктом угадывал, что хочет услышать от меня Морозов.
— Вот видите! — резко сказал он, оборотясь к Лунцу. И снова мне: — А вы что же, не понимали, что вас арестуют?
— Как не понимал? Я еще в первом интервью, в мае 70-го, говорил, что арестуют максимум через год.

Мое дело лежало у них на столе в растерзанном виде. Но они даже не заглянули туда.
— Вот видите! — опять сказал Морозов Лунцу.
Но это не выглядело так, будто начальник отчитывает подчиненного. Скорее они были два заговорщика, застигнутые на месте преступления, и поэтому переругивались, нисколько не стесняясь моего присутствия.
Вдруг, как бы спохватившись, Морозов сделал жест рукой в мою сторону, словно крошки со стола стряхнул, — опять врач поволок меня по лестницам вниз, в изолятор.
— Что же это вы? Как подвели Даниила Романовича! — сказал он дорогой, но я не понял, в чем была моя вина.

— Только не думайте — это была не комиссия, — сказал он уже внизу, — а то снова передадите на волю какой-нибудь вздор.
И я опять его не понял. Он почему-то все приписывал моим проискам.

В начале ноября состоялась наконец комиссия, причем эксперты Института Сербского не были включены в нее. Они только присутствовали, а членами были назначены профессора Мелехов, Лукомский и Жариков, никогда раньше судебной психиатрией не занимавшиеся. Вряд ли они поняли, что происходит, потому что все врачи Института Сербского из кожи лезли вон, чтобы показать мою вменяемость, — у них, дескать, никогда и сомнений не было.

Это началось сразу же после разговора с Морозовым. Те, кто раньше отводил глаза, теперь сияли улыбкой. Другие смотрели с нескрываемой ненавистью, но все-таки как на человека. Меня перевели наверх к другим подэкспертным — кончилась блокада.

Перед самой комиссией мой врач пришел ко мне и откровенно просил инструктировать его, как лучше объяснить разные сложные моменты моей запутанной биографии, чтобы я выглядел совсем здоровым. Он был еще молодой врач, и предстоящая комиссия, где он должен был докладывать мое дело, казалась ему своего рода экзаменом. Предстояло все-таки выступать перед крупнейшими психиатрами страны.

Это была, пожалуй, самая забавная комиссия в моей жизни. Игра фактически велась в одни ворота. Не поймешь, кто кого обманывал. Все собравшиеся желали одного и того же, и получалось, что врачи Института Сербского защищают меня перед комиссией. Куда девались все их доктрины, симптомы и критерии! А когда члены комиссии робко спросили, зачем мне понадобилось рисковать свободой ради незнакомых людей (извечный вопрос о причинах конфликта с обществом), весь хор экспертов Института Сербского взвыл:
— Так это же его друзья! Он их всех знает!

Как будто для них это когда-нибудь было достаточным объяснением.
Лунц сидел где-то с краешку, постаревший, грустный, и не принимал никакого участия в дебатах.
По существу, и дебатов-то никаких бы не было — спорить не о чем, если бы не профессор Жариков. Единственный представитель школы Снежневского в комиссии, он стремился доказать, что и в 1963-м, и в 1965-м у меня были проявления шизофрении — вялотекущей, конечно. Институт Сербского стоял насмерть за паранойяльную психопатию. Ни те, ни другие не оспаривали теперь мою вменяемость, но вот природа заболевания, нозологические корни…

Шел бой двух мафий за ключевые посты, за руководство клиниками, за диссертации, большие оклады, титулы, личные машины и персональные пенсии. Обычно высшими судьями в этом споре были партийные власти — они распределяли лимитированные блага жизни, и тот, кто лучше, научнее оформлял их волю, тот и оказывался наверху. А уж там что прикажут: признать вменяемым или наоборот — не все ли равно?

Все они панически боялись Мелехова, приехавшего сюда с явным намерением их разгромить. Но громить оказалось нечего, и он был несколько обескуражен. Он не мог понять, почему я не оспариваю свой диагноз 1963 года, с такой готовностью проявляю «критику» по отношению к былому «заболеванию» и почему, наконец, так странно ведет себя Институт Сербского, точно от признания меня вменяемым зависит их собственная судьба. Боюсь, он подумал обо мне плохо и вообще пожалел, что впутался в эту историю. Под конец, однако, он, видимо, стал о чем-то догадываться, потому что, прощаясь, встал и демонстративно пожал мне руку. Другим экспертам пришлось сделать то же самое.

Черт! Знать бы мне этого Мелехова до ареста — может, и нашелся бы академик Сахаров среди психиатров…
А сразу после комиссии, когда профессора уехали, меня вдруг вызвал Лунц.
— Обычно у нас не принято сообщать подэкспертным результаты комиссии. Но чтобы не было кривотолков, я сделаю для вас исключение. — Они все еще думали, что у меня есть тайная связь с волей — боялись «кривотолков»! — А кстати, что вы сами думаете? — не утерпел он.
— Думаю, что мы проиграли, — ответил я.

Но он, кажется, не понял двусмысленности, потому что, рассеянно глядя в окно, проквакал в пространство:
— Он думает, что он проиграл… М-да… Вы признаны полностью вменяемым, ответственным за свои поступки.
— Ну, а как решился вопрос с эпизодом 1963 года? Нозологические корни?
— Установили, что это была вспышка шизофренической природы, не имевшая дальнейшего развития.

— Но ведь так не может быть, Даниил Романович! Вы же сами знаете, одно из двух: если шизофрения — должно быть развитие, иначе это не шизофрения. Так не бывает.
— Да, — согласился Лунц, разводя руками, — так не бывает.
Компромиссное решение. Больше я его никогда не видел.

Между тем для следствия это было катастрофой. Слишком твердо рассчитывали в КГБ на мою невменяемость. Решая мою судьбу и исходя из каких-то своих политических соображений, партийные командиры не интересовались, как придется выкручиваться следователям. Бедные кагебисты — они уже не думали меня увидеть, тем более не предполагали, что придется готовить дело к суду. Исправлять положение было уже поздно — в конце ноября истекал срок следствия. Около трех недель оставалось в распоряжении КГБ, чтобы слепить дело.

На следствии, как в шахматах, очень важно уметь создать противнику цейтнот — завести его в тупик по ложному следу или заблокировать жалобами. Тут же они сами себе устроили цейтнот — понадеялись спихнуть меня в психушку. Впрочем, они не слишком ломали голову: просто сшили все бумажки, которые накопились за это время.

п.2

Пособие по психиатрии для инакомыслящих. В.Буковский и С.Глузман
« Последнее редактирование: 18 Июня 2019, 13:30:12 от Oleg » Записан
Oleg
Модератор своей темы
Ветеран
*
Сообщений: 3893



Просмотр профиля
« Ответ #96 : 18 Июня 2019, 13:34:05 »

Цитата:
http://flib.flibusta.is/b/344952/read#t64
- Прогрессивный сатанизм. Том 1 1915K - Мильхар

Психиатрия – наука о борьбе с инакомыслием?
Lawrence Stephens, Bruce Weissman

Человека считают душевнобольным, когда его мышление, эмоции или поведение отличаются от общепринятых, то есть когда другим или самим так называемым пациентам что-то не нравится в нем. Один из способов показать абсурдность того, что что-то называется болезнью не потому, что это "что-то" вызвано биологическим отклонением, а только потому, что мы не одобряем это – посмотреть, как меняются ценности от культуры к культуре и с течением времени.

Один из наиболее красноречивых примеров – гомосексуализм, который был официально определен Американской психиатрической ассоциацией как болезнь, но его перестали считать болезнью с 1973 года. Если бы душевная болезнь была болезнью в том же смысле, что и физическая болезнь, то идея удаления гомосексуализма или чего-то другого из категории болезней путем голосования – абсурд (представьте себе голосование группы врачей по поводу удаления кори или рака из категории болезней).

Но душевная болезнь не является "болезнью, похожей на другие болезни". В отличие от физических болезней, где есть физические факты, с которыми можно иметь дело, душевные болезни являются исключительно вопросом ценностей, правильных или неправильных, соответствующих или несоответствующих.

Другой пример – самоубийство. Во многих странах, таких как США и Великобритания, человек, совершивший самоубийство, или который пытается сделать это, или даже только серьезно думает об этом, считается душевнобольным. Однако, не всегда было так в истории человечества, и сегодня такое отношение к этому не во всех культурах мира. Ни индуизм, ни буддизм не имеют внутренних возражений против самоубийства, и в некоторых формах буддизма самосожжение считается достойным особого уважения поступком. Древние кельты также считали презрительным дожидаться старости и ослабления сил. Они полагали, что те, кто совершит самоубийство до того как потеряет силы, ожидает лучшая участь после смерти, чем тех, кто умрет от болезни или от старости, – интересная противоположность христианской доктрине. Вероятно, наиболее известным примером общестава, где самоубийство социально приемлемо, является Япония. В отличие от взгляда на самоубийство, или "харакири", как его называют японцы, как на поступок, вызванный умственным расстройством, японцы считают при некоторых обстоятельствах самоубийство нормальным, например, в случае, когда человек "теряет лицо" или терпит унижение при некоторых неудачах.

Другим примером взгляда на самоубийство как на нормальное явление является отношение к пилотам-камикадзе во время Второй мировой войны. Им выдавалось топливо, достаточное для полета только в одну сторону, и полагалось разбить свои самолеты о вражеские корабли. Американских пилотов-камикадзе никогда не было, по крайней мере, официально финансируемых правительством. Причина этого – различное отношение к самоубийству в Японии и Америке. Выходит, что самоубийства в Америке совершают только психически больные люди, а в Японии – здоровые? Или, приемлемость самоубийства в Японии является отказом признать наличие психологических отклонений, которые обязательно должны присутствовать у человека, покончившего с собой? Были ли пилоты-камикадзе душевнобольными или они и общество, породившее их, просто имеют ценности, отличные от наших? Даже в Америке, не является ли отношение к фактически актам самоубийства, совершенным ради спасения товарищей-солдат или ради собственной страны во время войны, не как к безумию, а как к героизму? Почему мы думаем об этих личностях как о героях, а не как о душевнобольных?

Среди психологов и психиатров не существует общего соглашения о природе душевного здоровья и душевной болезни – нет общепринятых определений, нет базовых стандартов для оценки того или иного психологического состояния. Многие заявляют, что никаких объективных определений и стандартов установить невозможно, то есть невозможна базовая, универсальная концепция душевного здоровья. Они утверждают, что, поскольку поведение, считающееся нормальным, или здоровым, в одной культуре, может рассматриваться как невротическое, или ненормальное, в другой, то все критерии подвержены культурному смещению. Теоретики, которые стоят на этой позиции, обычно настаивают на том, что наилучшее определение, которое можно дать понятию "душевное здоровье" – соответствие культурным нормам.

Таким образом, они заявляют, что человек является психологически здоровым настолько, насколько он приспособлен к своей культуре. Человек, живущий в нацистской Германии и хорошо приспособленный к ней, был "душевно здоровым" с позиции его собственного общества. А с позиции общества, в котором уважаются права человека, он был больным, так же как и все нацистское общество.

Так называемая шизофрения скорее не истинное заболевание, а неопределенная категория, которая включает почти все поступки, мысли и чувства человека, неодобряемые другими людьми или самими так называемыми шизофрениками. Существует очень мало так называемых психических заболеваний, которые не назывались, в то или иное время, шизофренией. Поскольку шизофрения – термин, охватывающий почти все действия и мысли, которые не нравятся другим людям, это понятие очень трудно определить объективно. Обычно определения шизофрении смутны или не согласуются друг с другом.

Например, когда я попросил одного врача, который был помощником управляющего государственной психиатрической больницы, определить для меня термин "шизофрения", он со всей серьезностью ответил: "Расщепление личности – вот самое популярное определение".

В противоположность этому, в брошюре, опубликованной "Национальным союзом за душевнобольных" и озаглавленной "Что такое шизофрения?", пишется: "Шизофрения – не расщепление личности". Руководство по диагностике психических расстройств Американской психиатрической ассоциации, известное под названием DSM-II, опубликованное в 1968 году, определяет шизофрению как "характерное нарушение мышления, настроения или поведения".

Трудность подобного определения в том, что оно настолько широкое, что почти все то, что не нравится другому человеку или что он считает ненормальным, может попасть под это определение. Третье издание этого справочника, известное как DSM-III, также довольно откровенно говорит о смутности этого термина: "Пределы применимости понятия шизофрения неясны". Переработанное издание 1987 года DSM-III-R содержит подобное же утверждение: "Следует отметить, что нет ни одной характерной черты, присущей только шизофрении".


Судья Верховного суда США Поттер Стюарт в знаменитом деле о непристойности заявил, что, хотя он и не может строго определить понятие "порнография", но говорит: "Я знаю это, когда я вижу это". Психиатры во многом находятся в таком же положении в отношении диагноза шизофрении. Ярлык шизофрении, подобно ярлыку порнографии, указывает лишь на общественное неодобрение того, к чему этот ярлык применяется, и ничего более. Подобно порнографии, шизофрения не существует в том смысле, в котором существуют рак и сердечные болезни, но существует только в смысле, в котором существует хорошее и плохое.

Эти примеры показывают, что "душевная болезнь" – просто отклонение от норм, приемлемых в данном конкретном обществе. "Душевная болезнь" – это то, что не нравится тому, кто ее описывает.

Быстрое увеличение числа душевных болезней, изобретаемых психиатрами, не проходит незамеченным широкой общественностью. Более того, ее реакция граничила с раздражением и недоверием. Каждый новый выпуск "Руководства по диагностике психических расстройств" все больше создает впечатление, что нацию захлестывает эпидемия душевных болезней. Ваша десятилетняя дочь не любит делать домашние задания по математике? Отведите ее лучше к ближайшему психиатру, так как у нее расстройство номер 315.4: "неспособность учиться арифметике". Возможно, вы – подросток, который спорит с родителями. Ага! Примите-ка лучше лекарство и сделайте это побыстрее, так как у вас расстройство номер 313,8: "склонность к защите посредством нападения".

Поверьте, я не придумываю это (это было бы "синдромом придумывания"). Число душевных болезней, приведенных в руководстве, выросло за последние 15 лет со 100 до 300. Другими словами, это – фактически эпидемия безумия, захлестывающая страну. Всего десять лет назад психиатры говорили, что душевной болезнью страдает каждый десятый американец. Теперь, если верить руководству, половина населения психически больна. Остается загадкой, как другой половине удалось сохранить душевное здоровье.

Вас ничем не заманишь в кабинет психиатра ?

Боюсь, вы нешуточно погрязли в отрицании. На самом деле ваше нежелание обратиться за профессиональной помощью само по себе является симптомом серьезной душевной проблемы. Она указана прямо здесь, в книге: 15.81: "синдром несогласия с лечением".


Хотя "расстройства", приведенные в DSM, преподносятся нам как научно доказанные, все они получили "прописку" в этом справочнике в результате голосования. И только очень наивный человек не заметит того факта, что это всего лишь способ "создать" как можно большее число пациентов. Все эти "болезни" позволяют психиатрам собирать обильные урожаи страховых выплат за "лечение" наших повседневных проблем.

Страховые компании не станут платить за услуги в области душевного здоровья, если не будет доказательств, что душевный недуг существует на самом деле. Содержание DSM настолько обширно и туманно, что психиатры, используя это руководство, могут отыскать в нем подходящий недуг для любого зашедшего к ним в кабинет человека.

Словарь Вебстера определяет вымысел как "все, что придумано, или является плодом воображения".


Возникает впечатление, что все, увиденное нами вокруг функционирования DSM, идеально подходит под это определение. В буквальном смысле это – психиатрический процесс создания или "выдумывания" болезней.

Естественно, психиатр станет протестовать: не он же выдумывает признаки поведения, о котором говорит. И это правда. Такое поведение наблюдается.

Но когда сообщество психиатров занимается тем, что пытается классифицировать виды поведения и эмоциональные типажи, присваивает каждой группе название и находит место в изобретаемых справочниках – они по сути порождают искусственный мир.

Таким образом психиатрия творит вымышленную реальность.


Примером могло бы послужить расстройство "дефицит внимания". На протяжении всей истории человечества некоторые индивиды – как дети, так и взрослые – постоянно находились в состоянии большей активности, чем другие. Возможно, они погружались в игру с большим увлечением или были чуть более рассеяны. До двадцатого столетия люди смотрели на это, как на факт нашей жизни. Они видели, что человек со временем меняется. Умные родители понимали, что дети, подобно взрослым, с течением времени учатся контролировать и изменять свое поведение. Однако психиатры сочли, что с этими детьми не все в порядке, предположив, что у них какой-то неявный, необъяснимый дефект мозга. Детей, проявляющих вышеперечисленные признаки, неугомонные эскулапы записали в категорию страдающих от расстройства "дефицит внимания".

Такой ребенок и его родители думали, что он – нормальный, когда входили в психиатрический кабинет. Когда же они выходят оттуда, они думают, что он – ненормальный. Действительность не изменилась. Ребенок остался тем же самым. Если бы психиатры не считали "дефицит внимание" психическим расстройством, с ним бы мирились, его бы терпели, наказывали, отсылали к родственникам – делали бы все, что перепробовало ни одно поколение родителей на протяжении тысячелетий. И по всей вероятности, с возрастом это бы прошло, если бы таким особенностям ребенка не придавалось слишком большое значение. Однако к ненормальному ребенку отношение его родителей, учителей и скорее всего – одноклассников, будет совсем другим. Он будет годами глотать лекарства. Вместо того, чтобы ожидать от него максимальных результатов, все (включая самого ребенка) будут относиться к нему как к человеку, чьи возможности ограничены его "болезнью". Он сам, естественно, будет думать, что у него есть некий дефект, который ставит его ниже других.

Скорее всего, это чувство "ненормальности" останется с ним на всю оставшуюся жизнь.

Границу между этими двумя сценариями проводит вымышленная реальность – расстройство внимания. Нет никаких реальных свидетельств того, что такая "болезнь" действительно существует. В реальности есть очень простые объяснения, почему этот ребенок ведет себя так, а не иначе. Возможно, его переполняет энергия, для которой нет выхода. Возможно, он неправильно питается, или у него аллергия.

Наконец, может быть все дело в том, что его родители и учителя не переносят слишком подвижных детей. Вполне вероятно, что большой запас энергии и непоседливость естественны для такого ребенка, Истина состоит в том, что человечество состоит из индивидуумов, которые могут разниться друг от друга очень сильно, и, соответственно, по-разному реагировать на происходящее вокруг.

Депрессия – еще один излюбленный психиатрический диагноз. В статье в еженедельнике "The Atlantic Monthly's" за апрель 1995 года больничный психолог Стенли Якобсон пишет о состоявшейся в ноябре 1991 года конференции Национального института здоровья по проблемам диагностики и лечения депрессии. Итоговый отчет – 22-страничное заявление о достигнутом консенсусе – гласит, что диагноз может ставиться, если у пациента наличевствует не девять симптомов депрессии, как указано в DSM, а всего лишь любые пять из них.

 Первый и второй симптомы в перечне DSM – это "подавленное настроение" и "потеря интереса или способности к получению удовольствия". На конференции они были перемещены на позиции номер пять и шесть. "Теперь итоговый отчет предполагал, – пишет Якобсон, – что основными симптомами депрессии являются беспокойный сон, усталость и недостаток энергии".

Трудно представить себе любого пожилого человека без каких-либо из этих, если не всех, симптомов, являющихся естественным итогом прожитых лет. Основания физиологических причин депрессии выглядят малоубедительно, и отчет конференции не содержит никакого диагностического "теста" для определения наличия этой "болезни".

Тем не менее, в нем делается смелый вывод: "Для того, чтобы максимально повысить вероятность выздоровления, находящимся в депрессии больным следует прописывать достаточные дозы антидепрессантов на протяжении необходимого периода времени".

История Жанетт Райт из Биз-Крик, штат Висконсин, красноречиво иллюстрирует изложенное выше. В течение 35 лет психиатры ставили ей разнообразные диагнозы: шизофрения, маниакально-депрессивный синдром, острый психоз. Ей прописывали в огромных количествах психиатрические лекарства и назначали сеансы электрошока.

После того, как она прожила большую часть своей жизни в этом кошмаре, один врач, в конце концов, поставил ей правильный диагноз: гиперактивность щитовидной железы. Она вылечилась за 11 дней.


В 1975 году Карлтон Фредерикс, специалист-диетолог с мировым именем, подробно описал истории пациентов, здоровье которых немедленно восстанавливалось при приеме витаминных или минеральных добавок, после того как лечение методами традиционной психиатрии не оправдывало себя.

Мы видим, что результаты изысканий психиатров, их декларации и методы лечения научно отнюдь не обоснованы. Весьма симптоматично в этом смысле то, что психиатрическое сообщество расколото на множество школ и течений, враждующих между собой по теоретическим основаниям.


Их догмы о "душевной болезни" – это продукт веры, а не научных доказательств. Они верили в шизофрению на протяжении двух столетий, однако нет оснований полагать, что она существует. Когда мы пытаемся подвергнуть экспертизе достижения психиатрии с позиции жестких ограничений настоящей науки, она самым жалким образом не выдерживает экзамена.

Вред от деятельности психиатров был бы не столь велик, если бы она сводилась только лишь к получению все большего количества денег на исследование и лечение вымышленных болезней.

Намного тревожнее тот факт, что вторжение психиатрии во все сферы жизни общества лишает человека права видеть мир по-своему, не так, как его видит большинство людей.

Известно, что личности с необычными взглядами и склонностями часто оказываются талантливыми. Пожалуй, не найдется ни одного гения в истории человечества, которого современные психиатры признали бы полностью здоровым.

Выдающийся немецкий композитор Шуман разговаривал с мебелью в своем доме. Музыку, по его словам, ему подсказывали из загробного мира Бетховен и Мендельсон.

Венгерский математик Больяи, основатель современной геометрии, рассылал друзьям приглашения на собственные похороны, а единственным имуществом в его доме была скрипка.

Философ-материалист Гоббс каждую ночь видел привидений и разговаривал с ними.

Другой великий философ, Шопенгауэр – боялся получать письма, боялся бриться (вместо этого он выжигал себе бороду), никогда не пил из чужого стакана, опасаясь заразиться какой-нибудь болезнью или быть отравленным.
Также он боялся возможности пожара, из-за чего всегда селился на первом этаже, чтобы легче было спастись. Все свое состояние он завещал своим собакам.

Всем им: и Шуману, и Больяи, и Шопенгауэру, и Гоббсу в современной Америке нашлось бы место только в психиатрической клинике, где им поставят диагноз "шизофрения" и станут "лечить" электрошоком и разрушающими мозг психотропными препаратами до тех пор, пока от их сумасшествия (и от их гениальности) не останется и следа.


У многих гениальных личностей наблюдалась особенность, которую нынешние психиатры называют "маниакально-депрессивным синдромом".

Этот диагноз сегодня поставили бы Свифту, ван Гогу, Больцману, Хемингуэю и даже самому основателю психоанализа Фрейду.

В их жизни чередовались периоды необычайного подъема настроения, когда они по нескольку дней без перерыва писали свои призведения, забыв про еду и сон, и периоды депрессии, во время которых они находили утешение в алкоголе и наркотиках, а иногда даже пытались покончить с собой.


Нет ничего удивительного в том, что во второй половине XX века мы не видим гениев такого масштаба, как Шуман и ван Гог.

Они могли бы быть, если бы не психиатрические клиники, куда помещают (зачастую насильственно) каждого человека, поведение и мысли которого выглядят странными в глазах окружающих.

Так чем же является в действительности психиатрия? Наука о борьбе с инакомыслием?

Величайшая мошенническая махинация, охватившая весь мир?

Репрессивная машина по подавлению конституционных свобод?

Что угодно, только – не медицина, не то, что дарит человеку здоровье и благополучие.


« Последнее редактирование: 19 Июня 2019, 09:51:49 от Oleg » Записан
Oleg
Модератор своей темы
Ветеран
*
Сообщений: 3893



Просмотр профиля
« Ответ #97 : 19 Июня 2019, 09:52:00 »

https://yandex.ru/ тиссандье и алкоголь  

https://yandex.ru/ тиссандье и гибель нейронов

Цитата:
http://www.allk.ru/book/232/2287.html

Л. Е. Попов - Алкоголь и жизнь:4. Гипоксия и алкогольная эйфория
 
Состояние возбуждения - эйфорию, возникающее при приёме спиртных напитков, многие исследователи приписывают всё той же гипоксии. Для определенной стадии кислородного голодания всегда характерно состояние возбуждения.

Напомним трагическую историю аэростата "Зенит", разыгравшуюся более ста лет тому назад, 15 апреля 1875 года. Экипаж аэростата состоял из трех человек. На высоте 7 километров командир экипажа Тиссандье посоветовался со спутниками, продолжать ли подъём. Они согласились.

Тиссандье сбросил несколько мешков с песком, аэростат быстро заскользил вверх. Самочувствие у всех было приподнятое, радостное.

"Мне никогда не было так хорошо, - рассказывал потом Тиссандье.
-Я ощущал, что погружаюсь в сон: лёгкий, приятный, без сновидений".

В последний момент необычность ощущений всё-таки обеспокоила опытного аэронавта и, уже теряя сознание, он открыл клапан своего кислородного прибора.

Очнулся Тиссандье через час с головной болью. Он попытался двинуться. Тело не подчинялось ему, он с трудом поднял руку.

С громадными усилиями он добрался до своих спутников, оба были без сознания, на безжизненно белых лицах застыла странная улыбка.

Кислородные приборы были нетронуты. Эта застывшая радость повергла в ужас даже смелого аэронавта Тиссандье.

Ему все-таки удалось посадить аэростат. Энергичные меры врачей спасли ему жизнь. Остальные двое участников полёта погибли, не приходя в сознание.

Трагическая история "Зенита" казалась загадочной современникам полёта. Теперь высотные полёты стали делом обычным, а эта история понятна.

Аэронавты были уверены, что почувствуют недостаток кислорода и успеют включить кислородные подушки. В этом и была их ошибка.

Сейчас хорошо изучено изменение состояния человеческого организма и субъективные ощущения человека при подъёме на различные высоты. На высоте 4 километров человек чувствует слабость, головокружение. Быстро утомляет даже несложная работа.

С ростом высоты неприятные ощущения исчезают. Человек чувствует себя хорошо, он весел, возбужден.

Однако, достаточно небольшого усилия, одного резкого движения - и человек теряет сознание.

О высоте 8 километров в справочниках говорится коротко: "Грозит смерть".

Как удалось установить, Тиссандье и его товарищи достигли высоты 8600 метров. Остальное не требует пояснений.

Интересно, что сам человек обычно не замечает нарушений нормальной деятельности организма, вызванных высотой. Более того, чем слабее становится сознание, тем спокойнее, увереннее он себя чувствует. Если ему сказать, что он плохо соображает, он будет утверждать противное.

Мы видим, что состояние при кислородном голодании очень напоминает алкогольное опьянение.

Та же переоценка своих сил ("море по колено"), то же радостное, возбужденное состояние, та же неспособность критически оценивать свои действия.

Всё так же, только гипоксия алкогольного происхождения вызвана не недостатком кислорода в воздухе, а затруднением его доставки к клеткам тканей в результате нарушения кровообращения.

Итак, веселье, связанное с приемом алкоголя, имеет в основе гипоксию.

А гипоксия в этом случае, как мы видим, обусловлена склеиванием эритроцитов и образованием тромбов в мелких сосудах.

Значит, чтобы почувствовать удовольствие от выпитого, надо обязательно вызвать тромбоз сосудов.

А тромбоз сосудов - это всегда отмирание каких-то тканей. Мы приходим, таким образом, к важному выводу, что безвредных доз алкоголя нет в принципе.

Если бы такая доля даже и существовала, то она никого не заинтересовала бы, потому что никаких веселящих действий с ней не было бы связано.



Цитата:
http://www.tvoyhram.ru/stati/st45.html
А.Скляров
"Наследие пьяных богов"


в перечне жертвоприношений богам присутствуют и продукты земледелия. Но чаще всего в этом перечне фигурируют (и выделяются "отдельной строкой") напитки, изготовляемые из этих продуктов и вызывающие алкогольное или легкое наркотическое опьянение.

Согласно египетской мифологии, поскольку у Осириса был особый интерес к хорошим винам (мифы не сообщают, где он приобрел этот вкус), "он специально обучил человечество виноградарству и виноделию, в том числе сбору гроздей и хранению вина".

В Америке:

""Пополь-Вух" указывает на то, что первый вид продовольствия, приготовленного из маиса, принимал форму спиртного напитка - девяти спиртных напитков Шмукане (Бабушки)... Девять спиртных напитков Шмукане становятся по преимуществу священной пищей, предназначенной исключительно для приношений аграрным богам..." (У.Салливан, "Тайны инков").

В Индии люди

"кормили богов вегетарианской пищей. Только в особых случаях в жертву им приносили животных. Чаще всего пищу богов составляли аналоги современных лепешек, блинов, клецок из пшеничной или рисовой муки. Поили богов молоком и напитком Сомы, который, как полагают специалисты, обладал наркотическим действием" (Ю.В.Мизун, Ю.Г.Мизун, "Тайны богов и религий").

В ведийском ритуале жертвоприношения напиток сома занимает центральное место, являясь одновременно и богом. По количеству посвященных ему гимнов его превосходят только два бога - Индра и Агни, которые и сами были тесно связаны с этим божественным напитком.

Принимая дары и подношения от людей, боги не выбрасывали их, а потребляли в неимоверном количестве. Пристрастие богов к спиртным и хмельным напиткам прослеживается в мифах всех древних цивилизаций.

Шумерские боги щедро угощают друг друга пивом и алкогольными напитками. Это было не только средством снискать чье-то расположение, но и способом снизить бдительность другого бога, чтобы, напоив его до бесчувствия, украсть у него то "божественное оружие", то атрибуты царской власти, то некие могущественные Таблицы Судеб... В "крайних" случаях боги спаивали своих врагов, чтобы их убить. В частности, идея хорошенько напоить дракона вином и уж тогда, доведя его до беспомощного состояния, убить, сумела пропутешествовать из мифологии хеттов до берегов Японских островов.

В текстах мифов Шумера весьма однозначно указывается, что боги создавали человека в состоянии подпития. При этом прием ими спиртных напитков осуществлялся и непосредственно в процессе творения. Как известно, люди тоже так часто поступают...

Также при решении вопросов чрезвычайной важности боги нуждались в алкоголе. Вот, например, как описывается ход принятия решения о передаче верховной власти богу Мардуку перед лицом устрашающей угрозы со стороны богини Тиамат:

"Они [небесные боги] беседовали, рассевшись на пиру. Они ели праздничный хлеб, вкушали вино, увлажняли свои трубки для питья сладостным хмелем. От крепкого питья их тела разбухли. Они крепли духом, пока тела их никли" ("Энума элиш").

Вообще, боги в мифологии мало что совершают великого, предварительно как следует не набравшись... Это же характерно, например, для Индии. "Индра пьян, Агни пьян, все боги захмелели", - говорится в одном из гимнов. А бог Индра вообще славился своим ненасытным пристрастием к опьяняющему напитку - сома, который избавляет людей от болезней, а богов делает бессмертными.

"...в Ведах раскрывается секрет того главного свойства, которое отличает богов от людей, - бессмертия. Оказывается, изначально "бессмертные" были смертны; неподвластными ходу времени они стали, употребляя амриту - священный нектар [тот же сома] - и произнося специальные мантры" (В.Пименов, "Возвращение к дхарме").

С этих позиций легко объяснимым становится факт окультуривания, скажем, винной ягоды в Передней Азии или кокаинового куста в Америке. Также как и винограда - культуры, которая, с одной стороны, требует просто-таки неимоверных усилий по уходу за ней, а с другой - служит, в основном, для виноделия (использование винограда для утоления голода в "сыром виде", в виде сок или изюма составляет столь ничтожную часть, что вполне может считаться лишь "побочным исключением").

* * *

Но было бы странным, если бы люди только обслуживали богов... Человек, естественно, не мог устоять перед соблазном попробовать "божественный напиток"...

Здесь, кстати, кроется интересный момент определенного психологического стимулирования к тяжелому земледельческому труду. Азарт охотника вполне может в некоторой степени заменяться возможностью испытать эйфорию при употреблении спиртных напитков. Это также повышает значимость и привлекательность достижения конечного результата земледельческой деятельности.

Нельзя также сбрасывать со счетов, что под воздействием спиртных напитков человек освобождается от ограничений сознания, при этом раскрываются в определенной степени возможности подсознания, что во многом облегчает осуществление так называемых "магических действий". Скажем, для достижения магического или религиозного экстаза, состояния транса до сих пор во множестве ритуальных обрядов и действий используются вещества, вызывающие легкое наркотическое или алкогольное опьянение.

"Чтобы достичь необходимой моральной раскрепощенности, приверженцы вамачарьи [тантризм] отнюдь не ограничиваются сугубо интеллектуальными средствами. В ход идут не только вино, мед или цветы, с их ароматическими свойствами, но и наркотики. Шактисты пьют бхариг - напиток, приготовляемый из листьев конопли, курят ганджу и натирают тело сажей" (В.Пименов, "Возвращение к дхарме").

В таком состоянии люди недаром ощущают себя приближенными к богам, приобщенными к их таинству и могуществу. Даже если относить подобный эффект лишь к иллюзии, все равно он дает мощный дополнительный стимул к деятельности, позволяющей достичь на конечном этапе причастности к божественному, пусть хотя бы и иллюзорной.

"...истинным назначением настоящего [напитка] Сома было (и есть) сделать "нового человека" из Посвященного после того, как он "вновь рождается", именно, когда он начинает жить в своем Астральном теле..." (Е.Блаватская, "Тайная доктрина").

Однако люди (в отличие от богов) не обладали навыками и культурой потребления алкоголя, что явно приводило к злоупотреблениям... Можно было и быстро спиться, что, скажем, зачастую проявлялось при принесении европейцами крепких спиртных напитков как в Америку, так и на север Азии.

Вследствие этого боги вынуждены были бороться с негативными побочными явлениями своего "дара". Например, Виракочи под именем Тунупа (в области Титикаки) "выступал против пьянства"; да и в других мифах, злоупотребление людей алкоголем не одобряется богами.
Записан
Страниц: 1 ... 5 6 [7]  Все Печать 
« предыдущая тема следующая тема »
Перейти в:  


Войти

Powered by SMF 1.1.10 | SMF © 2006-2009, Simple Machines LLC
© Квантовый Портал